Огромная семнадцатитысячная отара овец медленно всползала на одно из предпоследних верхних плоскогорий Чатыр-Дага.
Девять отдельных стад этой отары одно за другим поднимались на свежее, еще в этом году нетронутое пастбище, для того, чтобы глубокой осенью подняться еще выше, на самую макушку горы и оттуда уже начать обратное и более быстрое движение вниз лишь после того, как снег, морозы и вьюги сделают совсем невозможным дальнейшее пребывание на такой высоте.
Главный атаман отары, седой Мусса-Фассафетдин-оглу, который еще вчера устроил свою штаб-квартиру с несколькими громадными котлами для варки овечьего сыра и полудесятком ружей и перевез все запасы и имущество отары, лично принимал каждое из этих стад и каждому указывал свое место на новом пастбище, наблюдая при этом, чтобы стадо, досматриваемое более молодым, а потому, значит, менее опытным и надежным чабаном, занимало наиболее безопасное место, т.е. подальше от края плоскогорья и окружающих его скал и ущелий, где легче спрятаться волку, а овце удобнее свалиться в пропасть и разбиться на смерть.
Только к вечеру закончилось передвижение отары и все ее стада заняли определенные атаманом места. А на завтра Мусса-Фассафетдин-оглу назначил генеральную проверку отары, потому что с тех пор, как овцы перешли из степей в горы, он еще не делал их общего осмотра. В другое время он и теперь считал бы такой осмотр излишним, но у него в этом году из девяти чабанов четверо было новых, набранных атаманом наспех весной, почти в день выгона овец в поле, так как один из его чабанов, Султан-Харрыс, самый надежный и опытный из всех остальных, сделался атаманом соседней отары и переманил к себе трех других, пообещав каждому из них по шести овец в год больше того, сколько они получали у Муссы-Фассафетдина-оглу.
Когда эти чабаны заявили о том, что они уходят на службу к бывшему своему товарищу, атаман не стали их задерживать, но при этом спросили:
— Разве я вас обидел чем-нибудь?
Чабаны промолчали.
— Почему же вы молчите? Значит, правда, что обидел?
— Молчим потому, что не знаем, кому первому следует отвечать, — сказал на это старейший из уходящих чабанов, Абдулл-Гаффар. — Ведь каждый может сказать только за самого себя... А что можно сказать за другого? На каждой мечети свой мулла поет.
— Твоя правда, — согласился атаман и затем обратился к каждому порознь: — Тебя, Абдулл-Гаффар, я обижал?
— Я твоих обид, ага, не видел... Язык бы мой почернел, как у дохлой овцы, если бы я сказал иначе.
— А тебе какую я сделал неправду, Хуснятдин-Илляч? — обратился атаман к другому.
— Такую самую, какую матка-овца делает ягненку, когда закрывает его своим телом, заметив над стадом орла.
— Так скажи ты про свою обиду, Фетхулла?
— Хоть ты и приказываешь мне говорить, Мусса-Фассафетдин-оглу, но я буду молчать, потому что мне не о чем тебе рассказать… Дождь идет только тогда, когда есть тучи; а когда небо ясное и туч нет, — нет и дождя.
— Хорошо, — заметил на это успокоенный атаман, — и я сам не чувствую на душе мельничного жернова, когда смотрю вам в глаза… Так зачем же вы от меня уходите?
— Потому, что так нужно, — ответил Фетхулла.
— У соседа курица всегда красива. Так? — спросил иронически пословицей атаман.
— Нет, атаман, — возразил Абдулл-Гаффар, — это ты не то говоришь… Пусть тебе Аллах воздаст во много раз больше за твою правду и ко мне, и к ним обоим, потому что и они сейчас похвалили твою справедливость; но ведь всякому известно, что даже самый глупый баран в отаре тянет морду туда, где трава зеленее и гуще… И не умнее этого барана был бы тот чабан, который, желая в зной утолить жажду, стал бы черпать из ручья воду дырявым листом лопуха, когда около него стоит крышка от капаклов.
— Дай нам, ага, столько, сколько он обещал, и тогда твоему глазу не придется увидеть, большие ли дыры на пятках наших пастолов, — прибавил Фетхулла.
— У тебя, ага, каждый из нас за лето и зиму получает по столько овец, сколько пальцев на двух руках и одной ноге без одного, а у него, — он сам так сказал, значит так и будет, — на каждый палец обеих рук и обеих ног придется нам по овце. Вот почему мы уходим от тебя к нему, — вставил и от себя Хуснятдин-Илляч.
— Пусть будет по-вашему, — сказал атаман, внимательно прослушавший чабанов. — Забирайте, сколько каждому из вас придется получить от меня овец, и идите с Богом, куда знаете, потому что я не прибавлю вам ни одного овечьего уха: ведь только очень глупый человек станет переделывать колеса своей арбы и вставлять без надобности в них новые спицы ради того, что у соседа его этих спиц больше. А только я часто слышал от мудрых людей, что слишком цветистое скоро и линяет. Такой цены, какую обещал вам Султан-Харрыс, не слыхано еще было на наших горах, я и не знаю, что скажет ему хозяин его, когда в начале зимы он поедет к нему с отчетом о прибылях и убытках в отаре.
— Это — его дело, атаман, а не наше, — заметил Фетхулла.
— Конечно его, а не ваше, — иронически согласился Мусса-Фассафетдин-оглу и продолжал: — Ты, Фетхулла, да и они оба, — при этом атаман махнул на двух других чабанов, — на деле показали лучше, чем даже на словах, что беда атамана — его беда, а не ваша. А только меня уже более полусотни раз зимние вьюги сгоняли с верхней яйлы Чатыр-Дага назад, вниз, к подножью горы, а я за все это долгое время еще ни разу не слыхал, чтобы какая-нибудь овчарка бросила свою отару и ушла к другой только потому, что другой атаман сытнее кормит своих собак… И у отцов, и у дедов наших об этом не было слыхано. Вот Абдулл-Гаффар сказал сейчас, что даже самый глупый баран в отаре тянет морду туда, где трава гуще и зеленее… Это правда конечно; но этот же самый баран ни за какую траву и зелень не отстанет от своей отары и сейчас же бросит самый вкусный корм, как только увидит, что передовые козлы, а за ними и вся отара, уходят. А если как-нибудь отстанет, так наверно пропадет, если только умные собаки не разыщут его и не пригонят к отаре. Выходит, что бараны и собаки не бросают своих; а вот люди находятся такие, что бросают… Кто же лучше?
— Напрасно ты упрекаешь нас, Мусса-Фассафетдин-оглу, — сказал на это Абдулл-Гаффар. — Мы уже сказали Султан-Харрысу, что, если ты не переменишь платы, мы — его чабаны: значит, переменить своего слова мы уже не можем.
— Я и не хочу, чтобы вы его меняли… Всякая веревка хороша, пока она не порвалась или не порезана, потому что потом, как ни связывай эти куски, узлы будут всегда… Идите себе с Богом к Султан-Харрысу… И я без чабанов не останусь: добрый хозяин, когда у него дерево высохло, сажает на его месте другое. И хотя ему придется потрудиться, пока оно подрастет и окрепнет, зато потом он будет иметь молодое сильное дерево, вместо засыхавшего старого.
Атаман помолчал немного и затем опять спросил:
— Сколько у тебя в стаде пропало овец в прошлом пастбище, Хуснятдин-Илляч?
— Шестнадцать ягнят и четыре матки.
— А у тебя, Абдул-Гаффар?
— Одиннадцать ягнят и пять маток.
— А ты скольких не досчитал, Фетхулла?
— Семь ягнят и девятнадцать маток… Мне куцый волк с белым пятном на глазу много беды наделал. Он и собаку Айвана покалечил: на трех ногах скачет теперь.
— Ни у кого из чабанов такого недочета не было: слишком много не хватает, — заметил Мусса-Фассафетдин-оглу.
— Это правда, атаман: такая уже беда упала на меня. Когда я выгонял в прошлом году свое стадо первый раз из зимней кошары на степь, — заяц семь раз перебежал мне дорогу справа налево, и семь раз оступился и упал передовой козел… Ты сам сказал мне тогда, что это — очень худая примета. Вышла твоя правда.
— Ну, вот что я тебе скажу, Фетхулла, — произнес атаман: — ягнята в счет не идут, потому что ягненка труднее уберечь, чем овцу-матку: ягненка схватит беркут; ягненка сама отара может задушить в тесном проходе; ягненок от холода падает и от болезни дохнет… Ягненок пропал — моя беда.
— У меня их совсем мало пропало: только семь; у других больше, — заметил Фетхулла.
— Это все равно, сколько: я их совсем не считаю… И человек, и зверь, и дерево, пока вырастут, не надежны: малое скорее пропадет, чем большое. Из больших же овец во всех девяти стадах в том году больше шести маток не пропало ни у кого. Значит, шесть могло и у тебя пропасть. В остальных ты сам виноват: не досмотрел.
— Я не виноват, — возразил Фетхулла, — беда моя виновата.
— Хорошо, пусть так: ты не виноват, но беда, ты сам сказал, твоя?
— Беда моя.
— Она и будет твоя, а не моя: когда будешь брать своих овец, оставь в стаде столько маток, сколько у тебя пропало больше шести.
Фетхулла задумался: он, видимо, считал.
— Значит, за прошлый год мне придется только одна овца? — спросил он.
— Большей одной не придется, — подтвердил атаман.
— Мало, — сказал чабан в раздумье.
— Это всякий скажет, — согласился атаман.
— У тебя должно сердце болеть за меня, атаман… Отмени свое приказание: пусть я возьму все, сколько мне следует.
— Сердце мое не болит, и слова своего я не переменю.
— Отчего не болит? Я — твой чабан, значит — палец твоей руки.
— Пустое говоришь, — усмехнулся Мусса-Фассафетдин-оглу. — Смотри, это твоя борода?
— Конечно, моя.
— Значит, если тянуть тебя за всю бороду или за один волос, будет больно?
— Это понимает даже дитя. Потяни за бороду хоть козла, и тот кричать станет.
— Хорошо. Теперь возьми сам себя рукой за бороду и потяни слегка: останется в пальцах волос?
Фетхулла в точности исполнил требуемое (о севледы оле!): в руке его осталось два-три похожих на щетину волоса.
— Осталось, — сказал он.
— Дай мне один.
Фетхулла подал. Мусса-Фассафетдин-оглу методически взял эту щетину в руки и порвал ее на сколько мог кусков. Чабаны в недоумении смотрели на своего начальника: они не могли понять, для чего он это все делает.
— Отчего же ты не кричал? — спросил он наконец Фетхуллу, окончив уничтожение щетины из его бороды.
— Оттого, что не было причины кричать.
— Разве тебе не было больно, когда я рвал твой волос?
— Фетхулла даже не ответил; он только удивленно посмотрел на атамана.
— Вот почему и мне теперь твоя беда не болит… Пока ты был мой — болела, а теперь ты мне — то же, что и тебе этот волос, который я сейчас на твоих глазах порвал… Ты — чужой!
Фетхулла, видимо, был обезоружен таким наглядным доводом, но все же таки сказал:
— На наших горах не слыхано еще было, чтобы чабан один отвечал за беду, которую Аллаху угодно было послать на отару.
— А слыхал ли кто-нибудь, чтобы чабан бросил своего атамана только за то, что другой пообещал ему больше?.. Будет так, как я сказал, потому что так справедливо… Так бы поступил всякий… Спроси своего нового атамана, Султан-Харрыса, и если он рассудит по правде иначе, можешь прийти и взять своих овец обратно, — закончил Мусса-Фассафетдин-оглу не требующим возражения тоном и разговор на этом прекратился.
Чабаны ушли к новому атаману, а Мусса-Фассафетдин-оглу приискал и взял себе четырех других.
Комментарии
Список комментариев пуст
Оставьте свой комментарий