Целый поток ослепительно ярких и жгучих лучей солнца обливал в апрельский полдень и море, и горы, и протянувшиеся в необозримую даль по ту сторону гор привольные крымские степи...
Весь обновленный и точно окутанный легкой сверкающей дымкой мир, казалось, дышал ароматными вздохами чудной весны и, нежась в приволье золотого тепла, так и забылся в счастливой дремоте.
В этот момент на нем не могли не затихнуть всякие стоны, всякая грусть, всякие слезы и горе: новые силы и жизнь после долгих и жестких зимних оков всюду били ключом, всюду лились через край, все обновили, все оживили, все возродили к счастью, к свету, к любви.
Целебные струйки этой могучей волны, прокатившись по всему лону земли, не забыли коснуться ни одной былинки, ни одного существа, не оставили сирым ни одного человеческого сердца. Все расцвело, все ободрилось и шумным общим потоком помчалось навстречу весне, навстречу надеждам и грезам о том, что счастье еще не все прожито, что в жизни еще много осталось добра и веселья!
Даже мрачная гадюка и та, забыв на время свою змеиную злость, не шелохнулась, когда возле нее упал с высоты легких пушистых облачков, чтобы отдохнуть в прохладе душистой травы и придумать новые трели и новые песни, уставший от света и звуков жаворонок. Она продолжала спокойно лежать, свившись в кольцо и положив в самый центр его на кончик хвоста свою треугольную полную яда головку. Она забыла предначертанный ей с первых дней мира удел — нести смерть, не бросилась на певца, даже не зашипела на него злобно, выставив к нему свое отвратительное жало, а только уставилась на птичку бесконечно пристальным, не моргающим взором своих змеиных очей и не переставала тихим, едва ей самой слышным, свистом выражать состояние неги и полнейшее довольство теплотой весеннего дня.
Жаворонок так и не знал о своей грозной соседке до тех пор, пока, вспорхнув опять, не взвился в голубую высь и не увидел оттуда этого черного, отражавшего солнечный свет сероватым отблеском своих серебристых чешуек, кольца. Он на секунду умолк, затрепетал там наверху своими маленькими крылышками, но вдруг снова и еще звонче залился счастливой песнью, прославляя солнце и весну за тепло, за цветы, за яркий живительный свет, утопивший в себе и смягчивший облитую ядом злость даже мрачной гадюки.
По живописному откосу Таткары1 медленно ползла вверх запряженная буйволами простая двухколесная татарская арба. Невообразимый скрип и грохот раздавались на далекое пространство вокруг по всему лесу так пронзительно и так визгливо, что человеку с ухом, не привыкшим к таким обычным для крымских гор звукам, почудилось бы, точно где-то в дебрях ущелий, если не под землей, заработала какая-то адская машина, которая целые века перед тем стояла и ржавела, а теперь вдруг не смазанная пущена в ход и стонет, перетирая глыбы кремней.
Но ни один из жителей Таракташа не стал бы думать ничего подобного, потому что еще за версту до встречи с этой машиной-арбой всякий из них уже был бы уверен, что это едет старый добряк Муртаза, владелец двух оглушительных машин, составлявших гордость и славу не только его самого, но и для всего его родного села, Таракташа. Машины эти— арба и даул2, который Муртаза нередко в порыве нежности называл своим «правым глазом», известные всем и каждому в околотке и служившие предметами зависти для многих из его обитателей.
«Даульщик Муртаза — самый честный человек во всем Таракташе, — нередко отзывался о нем так даже сам почтенный мулла Яя-эфенди Джафар-оглу. — Его арба поет громче всех, его даул как гром гремит... Хороший человек».
И мулла при этом глубокомысленно поглаживал свою седую, редкую и несколько клином впереди выдающуюся бородку.
1 ↑ Таткара — одна из очень пологих гор Крымского хребта, медленно и на расстоянии нескольких верст постепенно опускающаяся террасами по направлению к селению Таракташ и Судакской долине.
2 ↑ Даул — огромнейший турецкий барабан, самый необходимый и самый важный инструмент каждого татарского оркестра. Чем оглушительнее в оркестре даул, тем лучше, тем дороже и сам оркестр.
Комментарии
Список комментариев пуст
Оставьте свой комментарий