Часть VI.

← Предыдущая главаСледующая глава →

Разместив отару на новом пастбище, атаман центральной кошарой для всех стад ее назначил пещеру Сулу-Коба, находящуюся в этой части Чатыр-Дага.

Громадные гроты этой замечательной по величине, едва ли не самой большой пещеры, уходящей легкою покатостью очень далеко в глубину недр горы, могли свободно поместить в себе не только все семнадцать тысяч овец Муссы-Фассафетдина-оглу, но и еще десятка два-три таких же отар и при этом были бы заняты только центральные высокие залы ее, а множество боковых проходов и отделений, тянущихся целой анфиладой по обеим сторонам гротов, остались бы свободными.

Сулу-Коба представляла собой еще и то незаменимое удобство, что вход в нее чрезвычайно широкий, хотя и замаскирован снаружи целой толпой утесов и каменных глыб, декорированных со всех сторон густой чащей кустов и деревьев.

Сулу-Коба («Холодная пещера») едва ли не самая величественная из всех пещер Чатыр-Дага. Другая, ближайшая к ней, — Бин-Баш-Коба («Пещера тысячи голов»), ставшая некогда, как показывают само название ее и груды черепов и человеческих костей, разбросанных всюду на пространстве ее бесконечных темных чертогов, местом трагической смерти многих сотен людей, заживо погребенных в ней какими-то жестокосердными врагами, была бы совсем непригодна для того, чтобы служить кошарой, так как вход в нее представляет из себя длинную и узкую извилистую нору, вышиною местами меньше аршина, так что человек может проникнуть в эту пещеру не иначе, как проползя на четвереньках пространство в несколько саженей.

Да если бы какой-нибудь геологический переворот или человеческая рука и расширили эту нору и даже сделали вход в Бин-Баш-Коба таким же триумфальным, каким сама природа украсила Сулу-Коба, то и тогда татары едва ли бы решились проникать в этот таинственный чертог смерти, богато обложенный сталактитами и сталагмитами, но переполненный грудой костей давно погибших здесь неведомых мучеников.

Из каждого угла этого чертога, из каждой сталактитовой ниши выглядывают безобразные черепа со своей вечной адски-оскаленной улыбкой и зияющими провалами глаз, которые точно говорят вошедшему:

— Что тебе нужно, жалкий червь, здесь в нашей братской могиле? Здесь нет места живому! Здесь царят безмолвие, смерть и вечный мрак и покой!.. Прочь отсюда, безумец! Ты нарушаешь купленный нами ценой мучений и смерти тихий загробный мир... Там, где веками тлеют и рассыпаются в прах наши святые кости, где веет только могильным холодом смерти, где безмолвствует чувство и страсть,— там нет места звукам, согретому жизнью дыханию и мерному трепетанию сердца!.. Прочь же отсюда скорее, прочь, жалкий сын жалкого мира!! И ты и твой мир давно уже чужды для нас... Нам весело здесь без тебя... Смотри, мы вечно смеемся, но наше веселье и смех не для вас: наша улыбка должна леденить твою кровь... Прочь поскорее. безумец, из этого зала страшного для тебя, хоть и беззвучного, окостенелого смеха!..

Вот почему все татары так старательно обходят эту таинственную усыпальницу тысячи мучеников прошлого, уже одно название которой, Бин-Баш-Коба, наполняет душу каждого из них невольным страхом.

К ночи все девять стад отары были уже загнаны в пещеру Сулу-Коба и заняли только два первых, ближайших к выходу грота, где теперь пылали два больших костра, освещая красноватым таинственным заревом причудливо облитые сталактитами стены этих удивительных подземных чертогов.

Пламя костров то гасло постепенно, когда они прогорали, то вспыхивало вдруг целым пожаром, когда в них подбрасывали свежую охапку сухих сучьев и листьев, и отблеск его, дрожа и переливаясь, играл по всем отдаленным закоулкам уходящих в недра горы и сверкающих хрусталем стен подземелья.

Получалась столько же оригинальная, сколько и величественная по красоте картина. Громадные, чудесно убранные богатейшими лепными украшениями чертоги, полные таинственности мрака, казались обиталищем каких-то подземных духов.

Невидимый волшебный резец такого неподражаемого художника, каким является сама природа, покрыл куполообразные потолки и все стены до отдаленнейших закоулков этого подземного дворца горного духа такой до художественности изящной резьбой и сталактитовой лепкой, каких еще никогда не производила рука человека и перед которыми украшения надземных дворцов показались бы такими же грубыми и бедными, какими кажутся и самые яркие краски на полотне картины перед нежной лазурью небес, пурпуром утренней зари и чарующей свежестью румянца на щеке красавицы, вспыхнувшей в счастливом смущении после первого робкого слова любви! Там ведь — только силящаяся приблизиться к правде безжизненная искусственность, здесь — самим богом красоты одухотворенная правда; там — каждая черточка, каждый штрих, как бы совершенны и художественны они ни были, стынут под рукой создавшего их в вечно неподвижную, точно окаменевшую форму, здесь же эти штрихи и черточки, созданные одним смелым размахом чудесной руки Самого Творца всякой красоты, вечно пышут этой красотой, брызжущей жизнью и неподражаемой правдой! Там — неподвижная форма, контур, очертание красоты, здесь — то неуловимое, вечно живое и потому вечно новое, что одухотворяет самое природу; здесь — сама красота! Там — тело, здесь — душа; там — слабый смертный человек, здесь — вечный всесильный Бог!..

Местами сталактитовые украшения стен напоминают собой изящнейшее кружево самого причудливого рисунка с выступающими там и сям на сквозном фоне его замысловатыми узорами и фигурами. Сплетения тонких сталактитовых жилок так оригинальны и так разнообразны, а рисунки выступающих из этой художественной сетки выпуклых узоров так гармонично сложны и по содержанию своему неожиданны, что в общем кружево это является неподражаемым образчиком красоты. А вместо зубчиков и кромки оно по всей длине своей окаймляется густой бахромой из длинных и тонких сосулек сталактита, на каждой из которых дрожат и серебрятся прозрачные светлые капли воды, просачивающейся сквозь толщу горы, и звонко падающие с высоты на сырой пол подземелья. Зарево костров переливается теперь миллионами блесков в этих трепещущих каплях и потому кажется, будто бахрома эта состоит из богато убранных алмазами нитей, которые все время дрожат и колеблются, точно живые...

Чем выше по сводам гротов, тем выпуклее выступают эти сталактитовые наслоение, представляющие из себя уже сплошные ряды барельефов, переходящих местами в пластичные горельефы и даже целые фигуры. Незримый художник-скульптор не поскупился украсить эти волшебные чертоги неподражаемыми образцами своего удивительного по совершенству пластики искусства.

Кроме главного входа, представляющего из себя несколько вытянутую вверх и в бок арку, богато убранную зеленью и потому напоминающую скорее триумфальные ворота, Сулу-Коба имеет несомненно еще сообщение с внешним миром и в другом месте, так как дым от костров, поднимаясь клубами вверх под своды потолка, образовал там целое облако, которое длинными языками расползалось во все стороны в боковые коридоры и отделения и исчезало бесследно: очевидно, вверху была довольно заметная тяга воздуха, направлявшая эти языки в другие скважины и отверстия, соединявшие это просторное подземное царство с внешним миром.

Мусса-Фассафетдин-оглу, как старый и опытный атаман, еще до сбора отары в пещере, которую необходимо было прежде всего осветить кострами, сейчас же обратил внимание на эту тягу дыма, указывающую на несомненное существование и других, кроме главного, выходов наружу, и, памятуя прежде всего и раньше всего о волках, отдал немедленно же такое приказание чабанам:

— Если дым не падает вниз и не слепит ваших глаз, значить, — как в доме труба, — и здесь есть где-нибудь для него выход... А если есть выход, то, хотя бы он был так же мал, как ухо двухнедельного ягненка, хитрый харышхыр сумеет пролезть сквозь него, чтобы наделать много беды в нашей отаре. Поэтому, прежде чем загонять овец сюда, пустите собак: чабана волк надует, собаку не проведет, потому что собака — тот же волк, только добрый. Ум у них одинаковый, только кровь разная: на том месте, куда попадет кровь волка, вырастает колючий репейник или дурман, а потом, когда растение высохнет, выроет свою норку тарантул; а там, куда капнет кровь собаки, или дерево вырастет, или овца окотится. Только по виду волк и собака — одно и то же, как и люди все на вид одинаковы, но есть злые и добрые и разница между ними такая же, как между горящим углем и снегом. Пусть собаки прежде обшарят пещеру; если там волк от собачьего глаза может спрятаться, то уже духа своего от песьего носа не укроет.

И умные овчарки точно угадали мысль атамана: прежде чем чабаны сделали что-нибудь, они сами бросились в пещеру и немедленно же скрылись из глаз в ее темных проходах и извилинах.

Но волчьего духа, очевидно, не оказалось, потому что через несколько времени собаки одна за другой стали опять появляться наружу. Теперь можно было вполне безопасно загонять и овец.

Когда это было исполнено, и овцы, окруженные, как и на вольном пастбище, цепью собак, успокоились, — вокруг костров уселись чабаны вместе с атаманом.

Очень долго длилось глубокое молчание.

Этот волшебный, точно хрусталем залитый подземный дворец, который теперь сверху донизу блистал и искрился, эта точно окаменевшая масса овец и, наконец, неподвижно застывшие у костров силуэты чабанов — представляли собой удивительно оригинальное зрелище. В кожаных шароварах и бараньих полушубках, туго перетянутых широкими поясами с металлическими украшениями и обязательно привешенным у каждого короткими ножом, с такими же широкими перевязями через плечо, на которых висит сумка со славословием Аллаху и его величайшему из пророков Магомету, в мягких буйволовых мокасинах, перевитых крест-накрест почти до колен тонкими ремешками, и в надвинутых почти на самые глаза очень высоких остроконечных бараньих шапках с длинной всклокоченной шерстью, здоровые и сильные фигуры чабанов и их точно из темной бронзы вылитые красивые лица с сосредоточенно серьезным и почти неподвижными выражением делали их похожими скорее на разбойников, чем на мирных пастухов мирно заснувшей отары. Вся группа представляла из себя такую удивительно художественную по простоте и грациозности в целом живую картину, какой не в силах был бы воспроизвести ни резец, ни кисть даже величайших маэстро.

Совершенное безмолвие длилось до тех пор, пока его не нарушил, как и следовало по правилам восточного этикета, равно строго соблюдаемого в сералях, как и среди полудиких горных чабанов, старший, атаман Мусса-Фассафетдин-оглу.

— Две новые луны пройдут над землей и уйдут под нее прежде, чем наша отара поднимется на самый верх Чатыр-Дага.

Чабаны почтительно молчали.

— На этой яйле травы много: для нашей отары хватило бы до самой зимы, если бы не отара Султан-Харрыса-оглу. Через день-два и она уже придет сюда и тогда двум скоро станет тесно...

Чабаны безмолвствовали.

Наступила опять совершенная тишина, длившаяся очень долго. Слышен был только треск сухих сучьев в кострах, да из глубины гротов все время доносился обычный шум от заснувшей отары: бесконечное чихание и сдавленный кашель сонных овец, перхотящее блеяние вечно беспокойных козлов, ни на минуту не прекращающееся переминание на одном месте многих тысяч овечьих ног, напоминающее по звуку беспрерывное трение одна о другую двух гигантских жестких щеток, какие-то удушливые до хрипоты отрывистые стоны овец, которым, вероятно, грезились бросающиеся на них волки или, может быть, камнем падающие на их детенышей беркуты и другие трудно объяснимые, но всегда раздающееся по ночам в овечьих кошарах звуки.

От неподвижно сидевших вокруг костров чабанов по стенам гротов ползли громадные чудовищные тени, которые все время дрожали от неровно вспыхивающего пламени, и то бледнели и расплывались в общем мраке, когда пламя постепенно ослабевало, то вдруг, когда оно вспыхивало с новой силой, отчетливо вырисовывались на ближайших сталактитовых сводах густыми черными силуэтами, заканчиваясь вверху длинными-длинными языками от остроконечных бараньих шапок чабанов.

Несколько лежавших внутри гротов около своих стад овчарок уткнули морды в вытянутые вперед лапы и не шевелились, точно спали. Но вдруг среди общего безмолвия все собаки, как одна, сразу приподняли свои головы, ощетинились и зарычали сердито и глухо. В тот же самый момент снаружи несколько десятков их бешено рванулись куда-то, оглашая тишину ночи похожим скорее на вой лаем. Вой этот, постепенно удаляясь, доносился с разных сторон: очевидно было, что умные собаки, почуяв волка и ринувшись на него, образовывали сразу же цепь для того, чтобы отрезать отступление ненавистному хищнику.

Двое из сидевших ближе к выходу чабанов быстро поднялись со своих мест и, схватив стоявшие неподалеку ружья, бросились, как-то нагибаясь на ходу, из пещеры. Двое других выбежали вслед за ними без ружей.

Через несколько секунд раздалось громкое гоготанье их, а потом с двух разных сторон и два почти одновременных выстрела, после которых собаки, находившиеся внутри гротов, немедленно же успокоились и снова положили свои головы на протянутые вперед лапы.

Прошло минут десять, в течение которых атаман прислушивался к доносившимся по временам извне звукам. Наконец, все стихло и чабаны один за другим возвратились к кострам и так же безмолвно уселись на свои места, зарядив предварительно только что разряженные выстрелами ружья.

— Откуда приходил? — спросил атаман первого возвратившегося из чабанов.

— Сверху, — коротко отвечал тот, понимая, конечно, что речь идет о волке.

— Много?

— Два... Один ушел назад, а другой пошел вниз: ему собаки наши отрезали дорогу наверх.

— К утру пойдет назад, — сказал атаман положительным тоном и затем продолжал: — Теперь около нашей отары всех четырнадцать волков и между ними тот куцый, с белым пятном на глазу, который уже сделал нам много беды... Тот из вас, который принесет мне его куцый хвост, получит за него две матки с ягнятами. Его нужно убить, потому что все они хитры, но этот — хитрее всех. Такого волка уже давно не было в наших горах: это — над волками волк и если не убьем его, наконец, будет великая беда.

— Он — сын той самой волчихи, ага, которая пять зим тому назад загрызла твою белую кобылу, сказал один старый чабан из выбегавших на тревогу.

— Да, — сын, — отвечал Мусса-Фассафетдин-оглу. Он — ее зуб от зуба и коготь от когтя: и шея такая же толстая, как у чушки. У него был брат, выше него ростом и тоже с пятном на глазу, только не куцый; тот был совсем не такой волк, как этот; тот был как и все волки. Того загрызли два года тому назад наши овчарки, — вот этот, Чибин, — и атаман указал на лежавшего неподалеку огромного с мрачным видом желто-белого пса, который при этом слегка только шевельнул хвостом, но головы не поднял, — и другой, бедный Хыргы1, которого потом эта проклятая волчиха задушила на моих глазах, прежде чем я успел ее застрелить... Она схватилась с ним там, в овраге, за Волчьей скалой, под которой я целую ночь сидел с ружьем, подкарауливая ее... Я видел, как они сцепились на дне оврага и долго крутились в яме, как одно тело. Они даже не рычали... Я не мог стрелять, потому что боялся убить мою добрую собаку. Потом они вдруг поднялись на задние лапы, обнявшись передними, и долго стояли неподвижно, оскалив зубы, и смотрели друг на друга кровавыми глазами... В то время уже совсем рассвело и я хорошо видел и помню их борьбу... Они боролись совсем как люди... Морды их были так близко одна к другой, что клыки собаки цеплялись за клыки волчихи и стучали, а сами они топтались на одном месте... Мой Хыргы был сильнее ее, а она— ловчее него... Вдруг волчиха схватила собаку под горлом, и я сам слышали, как бедный Хыргы застонал, как человек... Видя, что собака все равно погибает, потому что, если волку удалось схватить какое-нибудь животное за горло, оно уже не останется в живых, — я выстрелил и в ту же секунду оба повалились на землю... Когда я прибежал, они оба уже были мертвыми, но все еще лежали обнявшись... Клыки волчихи так глубоко вонзились в горло собаки, что она, убитая моей пулей наповал, уже не могла их вытащить обратно. Несчастная собака лежала около волчихи с высоко поднятой вверх головой, а изо рта у нее далеко высунулся облитый кровью язык... Оба погибли... Жалко пса! Он был как человек — умный, только что не говорил, а по силе и храбрости не было ему равного и между волками... Если бы он был жив, куцый волк не ушел бы от него...

— Да, Хыргы был редкая собака... Когда такая собака есть при стаде, чабан может спокойно спать,— добавил тот же самый старый чабан и продолжал: — Он меня в один год два раза спас от беды: один раз на меня самого напало сразу четыре волка, а у меня в руках была только чабанская палка с крючком, ружья не было. Это было далеко от отары. Я пошел искать больную матку, которая отстала от стада, и не взял с собой собаки. На меня напало четыре волка и если бы я не успел взлезть на маленькое дерево, я бы пропал. Но и на дереве я был в опасности: высоко нельзя было лезть, потому что дерево было тонкое, молодое, а волки прыгали почти до меня и от злости грызли дерево. Я стал кричать, но не надеялся, чтобы меня кто-нибудь услыхал, потому что это было очень далеко от стада. Однако Хыргы услыхал: у него ухо было такое, что слышало приближение ветра и бури за два дня... Он опять с Чибином прибежал ко мне на выручку (они всегда держались вместе и теперь бедный Чибин осиротел, потому что ему нет пары) и от двух волков остались только клочки, а два других убежали, и из этих один— совсем искалеченный. Этот волк еще и теперь жив и только с тех пор скачет на трех ногах. Он у меня две недели тому назад ягненка унес.

 

1 Чибин — муха, Хыргы — ястреб.

← Предыдущая главаСледующая глава →

Комментарии

Список комментариев пуст


Оставьте свой комментарий

Помочь может каждый

Сделать пожертвование
Расскажите о нас в соц. сетях