Часть VII.

← Предыдущая главаСледующая глава →

Мусса-Фассафетдин-оглу хотел что-то сказать, но в это самое время где-то очень близко вверху раздалось вдруг оглушительное и грозное рыкание, точно зарычала в один и тот же момент целая сотня собак. Это даже было не рычание и не рыкание, а какое-то буквально удесятеренное в силе звука мычание рассвирепевшего быка, но мычание отрывистое, со скачками, очень густое и звучное в начале каждого отдельного колена и раскатисто-хрипящее в конце, при чем колена эти так быстро следовали одно за другим, что проследить и отделить каждое колено одно от другого почти не было возможности: точно гигантский рог ревел и гудел где-то очень близко.

Один из молодых чабанов, сидевший около атамана, пугливо вскочил с места при первых же звуках этого рева, но Мусса-Фассафетдин-оглу спокойно сказал ему:

— Кырк-ма́! Оттур: сыгы́н!1

И действительно: не только атаман и все старые чабаны, но далее собаки остались совершенно спокойными, несмотря на этот страшный, оглушительный рев.

Наступил уже сентябрь, а в это время в лесных дебрях подобное явление, хотя и редкое само по себе вообще, все же было обыкновенным. Начинался олений рев.

Едва прозвучали первые перекаты этого рева над пещерой, как откуда-то снизу донесся не так громко, но явственно такой же самый рев оленя, отвечавшего первому; к этому второму сейчас же присоединились сразу еще два точно таких же грозных рева сверху; потом еще и еще два-три новых с разных сторон, и через несколько минуть вся гора задрожала от демонического концерта. Теперь уже этот соединенный рев почти целого десятка оленей напоминал прямо рыкание нескольких львов, причем дальние заметно стали приближаться к пещере и, наоборот, первый заревевший стал от нее уходить.

Слушая это оглушительно грозное рыкание, трудно было даже поверить, чтобы оно исходило из груди такого небольшого и на вид слабого животного, какими является вечно преследуемый, несмотря на все строгости запрета, красавец-олень крымских гор. А между тем этот грозный олений рев хорошо знакомь людям, проводящим полжизни среди горных дебрей.

Явление это из года в год повторяется только в сентябре, когда между оленями происходят ожесточенные битвы из-за самок. И как только откуда-нибудь, из непроходимой трущобы оврага раздастся этот могучий призывный клич оленя-самца, вызывающего на смертный бой соседа-врага, ему из ближайшего ущелья сейчас же прогремит такой же грозный ответ...

Все ближе и ближе подступают один к другому эти смертельные враги-рыцари и вот, наконец, они уже сходятся где-нибудь, среди каменных груд оврага, или на самом краю нависшей над пропастью одинокой скалы, и один из них, а нередко и оба погибают после геройски отчаянного боя. Они или сваливаются оба в бездну, не заметив в пылу этой рыцарской схватки не на жизнь, а на смерть, разверстой под самыми их ногами могилы, и разбиваются о груды камней на дне ее, или — что еще хуже и что также бывает весьма нередко — после нескольких отчаянных сшибок так перепутываются своими роскошными ветвистыми рогами, что уже никакими силами не могут разъединить своих наклоненных к самой земле голов и остаются в таком положении, сначала топчась и кружась бессмысленно на одном месте, а затем падают от усталости на колени и, задыхаясь от бешеной ярости и грызя землю в бессильной злобе, издыхают в конце концов оба соединенные и после смерти неразрывными узами рогов.

Но до такого исхода чаще всего их не допускают ликующие в подобных случаях волки: как только начинается этот в буквальном смысле смертельный бой, целая стая их осторожно приближается к дерущимся и зорко наблюдая за ними, выжидает момента, когда уже противники, у которых отростки ветвистых рогов при лобовых сшибках заскакивают одни за другие, не могут отделиться друг от друга.

Тогда во мгновение ока появляются на сцену эти кровожадные посредники боя и... через несколько минут от соперников остается только пара перепутавшихся рогов, оканчивающихся каждые обглоданными костями голов... Кровавая тризна длится не долго: хищная стая тут же, на месте, раздирает тела несчастных бойцов и пожирает их еще дымящимися, горячими, дрожащими...

А в это время из другого ущелья опять доносится такой же самый воинственный клич второй пары, и стая спешит докончить этих, чтобы во время поспеть на новую тризну...

Заглушавший сначала все рев над Сулу-Коба, где ночевала отара Муссы-Фассафетдина-оглу, стал, наконец, ослабевать: олени сходились где-то далеко в стороне.

Теперь уже можно было опять продолжать разговор!

— Ну, теперь этой ночью волкам не до нас: у них будет другая пожива, — сказал атамань. — Сегодня первый раз в этом году запели олени. А когда запоет олень, значит приходит волчий Курбань-Байрам после долгой уразы. Сегодня можно было бы даже выпустить отару без собак и чабанов: ни один волк не останется на этой яйле, потому что олени ушли драться в нижние овраги, а за ними спустятся туда же и все волки. Ты, Менали-Сабыр, кажется, испугался?.. Лицо твое переменилось, когда начал петь свою песню этот олень, — обратился он к молодому чабану, одному из взятых вместо ушедших.

— Я, атаман, никогда еще не слыхал, как поет олень... И разве можно подумать, чтобы это он так кричал? — отвечал тот, потупясь.

— Это слыхал не всякий и из старых чабанов, — успокоил его атаман, — потому что олень поет раз-два в году... Только он поет себе на погибель. Соловью Бог дал такой громкий и приятный голос на славу: когда он запоет, даже злой волк остановится, чтобы послушать его, а человек, который плакал от горя, перестает плакать и вместо слезь на лице его будет улыбка: так сладко поет эта маленькая птичка. Оленя же Аллах наградил таким голосом на беду ему: люди, как ты сейчас, которые еще не слыхали его крика, боятся его, а злой волк будет знать, где он кричит, и скоро найдет его. Выходить, что соловью — слава, то этому — смерть.

— Зачем он кричит? — спросил молодой чабан.

— Другого оленя драться зовет.

Опять наступило молчание. Костры прогорели и в гротах стало почти темно. Один из чабанов подбросил на уголья по охапке сухих ветвей. Пламя вспыхнуло и ярко осветило всю картину.

Мусса-Фассафетдин-оглу снова заговорил и теперь уже строгим наставительным тоном:

— Вы, молодые чабаны, еще первый раз пришли в горы и на эту яйлу, так помните же, что чабан должен спать одним глазом, есть одним зубом, хлеб брать одной рукой, и то левой, а в мыслях не иметь ничего другого, кроме овец и волков, потому что волк никогда не дремлет и от зари до зари только и думает, как ему перехитрить чабана и собак. Под луной нет зверя хитрее и злее волка... Он— сын шайтана и бешеной суки, а волчиха — дочь гулехи и бешеного пса. Куда пришла отара, туда раньше нее на одно солнце, пришли уже и все волки. Волк — вторая тень овцы: первая ходить за овцой, когда она идет против солнца, и перед овцой, когда она от солнца уходить; а эта, вторая, идет сразу со всех сторон овцы, и никакой глаз не может увидеть ее вовремя; только нос верной собаки почует ее, когда она очень приблизится к овце. Помните же все это, чабаны, потому что тот чабан, который бы этого не помнил, был бы достоин попасть в лапы и зубы этим самым волкам. И прежде всего и раньше всего пусть каждый из вас знает, что при сильном ветре самые чуткие собаки должны быть всегда за отарой по ветру, потому что этот хитрый сын шайтана и бешеной суки никогда не подходить к отаре вместе с ветром, а всегда против ветра: он хорошо знает, что если он пойдет по ветру, то собачий нос почует его дух прежде, чем он успеет наделать беды, и тогда беда ему самому. Овца — самое кроткое, но и самое глупое животное в свете; оттого она и беззащитная и без чабана и собаки не прожила бы и одного пастбища. Вот почему, когда волку удалось обмануть сторожей отары и подойти к ней откуда-нибудь, он хватает ближайшую овцу и рвет ее на клочки. А в это время все стадо отбегает на несколько десятков шагов и, повернувшись к нему головами, молча смотрит, как он разрывает первую овцу. Порвав ее, волк опять приближается и хватает еще одну; отара опять отбегает недалеко и опять глупые головы овец смотрят на него до тех пор, пока он не покончить со второю и не примется за третью, четвертую, десятую и за последнюю. При этом ни шума, ни крика не бывает никакого. И если чабан заснул, а собаки все ушли в одну сторону, волк может рвать, сколько хочет овец, и никто ничего не услышит. Одного он боится при этом: не натолкнуться бы как-нибудь на козу. Коза во сто крат умнее овцы: увидя приближающегося волка, она поднимает такой крик, что, как бы далеко собаки ни были, они всегда услышат ее и прибегут на выручку. У молодых и неопытных чабанов волки из-за такой глупости овец делают очень и очень много беды.

Старик замолчал. Чабаны, почтительно слушавшие его, не нарушали этого молчания. Через несколько минут он опять продолжал:

— Однако, какая бы беда ни случилась, первую помощь каждый чабан должен искать и ожидать от атамана, потому что атаман всегда подаст мудрый совет и указание. Поэтому всякий чабан должен ничего не скрывать от своего атамана, а правдиво ему все рассказывать. Если же разум чабана так помутится, что он станет не умнее самой глупой овцы и захочет скрыть правду от своего атамана, тогда уже пусть он лучше станет немым и пусть лучше молчит обо всем, чем скажет не то, что было и что есть: ведь еще прадеды наших прадедов говорили, что язык немого лучше языка лгуна.

— Разве кто-нибудь из нас когда-нибудь солгал тебе в чем-нибудь, ага? — позволил себе вставить один из чабанов.

Мусса-Фассафетдин-оглу не счел нужным не только ответить, но даже посмотреть на позволившего себе перебить его речь и тем же тоном продолжал:

— Зато пусть радуется чабан, а с ним и атаман отары, если около стада волчиха выведет своих волчат: тогда за целое пастбище она сама не тронет ни одного ягненка, далее и не позволит этого сделать и волку: хитрый зверь около своего гнезда, где у него есть дети, не трогает ничего, чтобы не стали искать ее здесь и не убили ее детей. Но отаре, пасущейся за десять верст от ее логовища, будет очень плохо: весь корм для всего ее проклятого семейства она будет брать в этой дальней отаре.

Та самая волчиха, которая задушила Хыргы, вывела на свет этого своего куцего сына и его брата около нашей отары, и я сам раз видел, как этот куцый волк — он и волчонком был таким же куцым — играл с отставшим от нашей отары ягненком, а старая волчиха лежала под скалой и ласково смотрела, как ее любимое детище потешалось, таская ягненка за его маленький курдючок... И ягненок остался цел и невредим. Она не только не разорвала его, но — кто бы мог поверить — когда волчонок вдоволь наигрался, взяла, как мать, этого ягненка осторожно зубами за спину и отнесла его поближе к стаду, от которого он отбился. Волчиха боялась, чтобы он не пропал около ее гнезда и чтобы чабаны не подумали на нее. Я сам видел все это собственными глазами и благодарил Аллаха, что он дал мне увидеть это самому, потому что если бы мое ухо только услышало что-нибудь подобное от кого-нибудь другого, то тот, кто бы мне рассказал такую невероятную вещь, навсегда бы остался для меня лгуном: ведь кто солгал даже один только раз в жизни, уже навсегда не будет ни в чем иметь веры от людей... И этот ягненок до сих пор цел и невредим: это — тот самый баран с двумя рыжими пятнами на шее, который у тебя в стаде, Менали-Сабыр, идет всегда около передового козла. Да... Все, что только может видеть солнце и слышать гром на свете, все должно проклинать и проклинает эту мерзкую тварь, волка, потому что волк — самое худшее из зол под луной и только для своих волчат волчиха — самое кроткое, ласковое, заботливое и самое доброе существо. Это потому, что нет ничего такого из того, что можно видеть, слышать и чувствовать, до чего бы не мог хоть один раз в жизни прикоснуться шайтан; а до чего хоть раз дотронется этот заклятый враг всего живого, который, если не погубил еще всего света, так только по великой благости Аллаха и по молитвам величайшего из всех святых когда-либо родившихся на земле пророков, — пророка Магомета, то уже навсегда будет испорчено и отравлено: всякая самая глубокая рана заживает, но след шайтанской порчи не заживает никогда. И только одного еще никогда шайтан не мог одолеть и испортить — сердца матери! Как беркут, парящий выше облаков, для чабана, как нежный свет утренней зари для слепого, как птица на верхушке дерева для рыбы морской, как груды золота на дне океана для младенца, сосущего грудь матери, а мудрость Корана для жалкого червя, сидящего в упавшем с дерева яблоке, — так же точно и сердце матери недоступно и неуловимо для богомерзкого ехидства шайтана. Всего коснулось на свете зло, все может осквернить своей страшной злостью шайтан, и только одно материнское сердце всегда благоухает на свете у людей и у зверей, у насекомых и рыб и у всего, что живо и что может плодиться, как пышный райский цветок!

Оно одно только во всякую минуту жизни доброе: и в счастье, и в беде, и в радости, и в печали; для добра и ласки в нем всегда открыты ворота такие же широкие, как самая большая пропасть, и нет даже едва приметной скважины, через которую могло бы проникнуть в него зло... Оттого и зло не знает его вовсе, и оно само вовсе не знает зла... Оттого и самые проклятые твари на земле берегут и лелеют своих детей: кровожадная волчиха ради детей своих отвернется даже от горячей крови, как от уксуса; смертоносная тарантулиха носит их долго на себе самой, а проклятые Богом скорпиониха и змея греют их своими телами, в которых нет и капли крови, а течет один только яд! И все эти мерзкие твари во всякую минуту отдадут свою жизнь за самый ничтожный кончик лапки или хвоста своих детей. Мудрость Аллаха, создавшего свет и все на свете, была безмерная: какие бы беды ни произошли на нашей земле, хотя бы даже на нее упали все семь небес, — мир не пропадет: его от гибели избавить материнская любовь! Она сильнее всего на свете, она сильнее даже злости волчихи! А потому, чабаны, не бойтесь совсем волчихи, когда она около вас устроить гнездо для своих волчат, но бойтесь самого далекого волка.

Не верьте следу волка на снегу: он всегда будет один, хотя бы там прошла целая сотня их, потому что даже сто волков, если ноги их оставляют на земле ясный след, идут всегда один за одним и наступают каждый на одно и то же самое место.

Пусть каждый из вас скорее забудет положить в рот хлеб, чем в дуло ружья заряд, потому что пустое ружье — то же, что ослепший глаз, или отрубленная от тела рука: и то, и другое, и третье одинаково бесполезно.

Но как бы ни был хитер волк, человек все же умнее его, а с помощью верной и такой же умной, как волк, собаки и гораздо сильнее его. Значит, если у чабана волк наделал много беды, — не годится чабан: такому чабану перестанут верить и атаман, и другие чабаны; такого чабана перестанут слушаться даже собаки. Такой чабан пусть лучше пойдет копать землю на соседской бахче, или натыкать кусочки мяса на спицы в шашлычной: там, по крайней мере, его не перехитрит ни зарезанный баран, ни лопата! Если бы чабан не умел перехитрить волка, давно уже не осталось бы ни одной овцы на свете. Толковый чабан может сделать и так, что самый злой волк, если только он не бешеный, никогда не тронет овцы, даже и без чабана и без собаки. Я сам, когда еще был чабаном, спас трех своих маток от целой стаи волков.

Это было уже давно, очень давно, когда еще на моей голове было столько волос, сколько шерсти на самом кудлатом бараньем курдюке и когда еще во всей этой отаре ног и ушей было вдвое меньше, чем теперь голов. Тогда и волков было гораздо больше, чем теперь. Был тогда один старый рыжий волк со сломанным хвостом, который у него висел и мотался, как переломанная ветка на яблоне: он путался у него в ногах и мешал ему бежать. Этот волк только три зимы и жил у нас в горах, а куда потом девался, Аллах ведает, но только вдруг среди лета пропал: верно околел где-нибудь в овраге, а коршуны и карги съели его раньше, чем кто-нибудь из чабанов успел увидеть его труп.

— Ты, Куртсаиб, его помнишь? — обратился атаман к самому старому чабану, начавшему тем временем приготовлять еду в котелке.

— Помню... Хорошо помню... Это был какой-то проклятый волк; верно сам шайтан его пометил, обломав ему хвост. Он раз в бурю у меня в стаде десять маток зарезал, пока я успел прибежать, и на все это у него пошло не больше времени, чем сколько нужно для овцы, чтобы напиться воды. Злой был волк, упаси Бог, какой злой, но не такой хитрый, как этот куцый, — отвечал старик Куртсаиб, мешая большой жестяной ложкой в котле, куда он только что всыпал пшена и налил овечьего молока.

— Твоя правда, Куртсаиб, что злой был волк, а главное то, что он всегда нападал в бурю. Он и других волков водил и всегда бывал впереди. У него была очень большая лапа и его след был широкий, такой широкий, как от копыта жеребенка. Он между волками большими агой был, и они его слушались, как чабаны своего атамана. В ту осень у него в стае бегало двадцать волков без одного. Я его вой знал хорошо: толще и громче его голоса не было во всех горах: за семь верст было слышно.

Раз, когда уже нас снег и вьюги гнали назад, вниз, в кошару, налетела совсем неожиданно великая буря. Наш атаман, мой покойный бабай, — пусть милосердный Аллах успокоить его благочестивую душу в раю Магомета и пусть поручить ему там вечно пасти на фиалковых пастбищах, куда не может попасть ни один проклятый волк, свои райские отары! — был великий атаман и бурю чувствовал за два-три солнца, но на этот раз и он далее совсем бури не ожидал, потому что никаких примет не было. Не ожидали ее и собаки, потому что ни от одной из них не шло тяжелого собачьего духа.

Вдруг налетел вихрь со снегом такой, что стали валиться деревья. Мое стадо метнулось сразу все за ветром и пошло, как морская волна. Я с собаками бросился за ним и вижу, что три больные матки остались лежать на месте, потому что совсем не могли двигаться; они только жалобно кричали вслед отаре. Я хорошо знал, что вместе с бурей явится и стая рыжего волка, догонит стадо и перервет все, если не будет меня и собак; значить, из-за этих трех маток отдать на беду всех овец было нельзя. Буря застала нас на этой, самой яйле, а я знал, что рыжий увел свое стадо на верх Чатыр-Дага, потому что я видел утром свежий след и перед самой бурей слышал оттуда его толстый вой.

Что же мне было делать? И отару нельзя остановить из-за бури и волков, и трех маток потерять жалко. Тогда я пустился на хитрость. Я вспомнил, что мне мой бабай — покойник был великий атамань, каких теперь уже нет в наших местах — рассказывал, что волк бережет свою шкуру больше, чем человек, и оттого он очень осторожен и ничему не верит: если он видит добычу, которую никто не сторожит и которую очень легко взять, и если еще эта добыча на вид не такая как другая, а имеет какой-нибудь знак, то он боится даже близко подойти к ней, так как он думает, что это нарочно чабан ему ловушку поставил, и сейчас же убегает подальше.

И вот я так перехитрил этого старого рыжего вора. У меня был красный платок, который мне привез мой бабай-атаман от хозяина в награду за благополучное пастбище перед тем; я этот платок носил всегда на шее. Не пожалел я его: снял с себя, разорвал на три куска и перевязал каждой матке шею; а кроме того вбил в землю около каждой по колышку и привязал еще каждую матку длинной веревкой за ногу к этому колышку. Потом с собаками я бросился за стадом.

Целый день и целую ночь бушевала буря. Мне удалось на второй отсюда яйле остановить свое стадо и загнать его под скалу, где оно и простояло весь остаток дня и целую ночь. К утру небо прояснилось, и стало совсем тихо. Тогда я подогнал свое стадо к другому чабану, оставил около него всех собак, кроме одной, и с этой одной пошел посмотреть, что сталось с моими бедными матками. Я думал, что на том месте, где они вчера остались лежать, я найду только следы крови и клочки шерсти, но оказалось иначе: все матки были на своих местах; только одна уже околела сама от болезни и холода, а две другие уже поднялись и паслись на веревке около колышка. Но что было удивительно: вокруг каждой из маток шли волчьи следы! Ясно было, что волки ходили кругом и раздумывали, что могло бы означать то, что овцы оставлены так, без сторожей и призора и что на них какая-то необыкновенная красная заметка. И они, видя еще их привязанными к одному месту, вероятно, посчитали их приманкой и не тронули! А ведь вожаком был такой хитрый и старый вор, как этот рыжий вислохвостый волк! Сам старый бабай потом похвалил меня за это и наградил меня за эту хитрость вместо одного двумя еще лучшими красными же платками.

Рассказ этот произвел на всех чабанов и в особенности на более молодых видимо большое впечатление: они дивились мудрости и находчивости своего атамана.

А тем временем старик Куртсаиб уже приготовил ужин, и беседовавшие, совершив предварительно обычное омовение, приступили в совершенном безмолвии к еде.

Скоро все улеглись около отары и только двое чабанов, захватив по ружью, остались сторожить: один из них стал у входа в пещеру, а другой ушел наружу, развел там костер и все время свистал и гоготал на собак для острастки бродячих, может быть, неподалеку во тьме хищников.

 

1 Не бойся! Сиди: олень!

← Предыдущая главаСледующая глава →

Комментарии

Список комментариев пуст


Оставьте свой комментарий

Помочь может каждый

Сделать пожертвование
Расскажите о нас в соц. сетях