IV. Над Каперликоем гремит гром.

← Предыдущая главаСледующая глава →

Широко и задумчиво лежать по эту сторону гор в бесконечном зеленом просторе привольные крымские степи. Как-то укутались они в легкие синие пелены глубокого южного неба, затонули краями в этом безбрежно широком океане эфира, пододвинулись на затянутом золотистой дымкой горизонте поближе к солнышку и тихо дремлют, пригретые его ласкающим мягким теплом.

Хорошо им, спокойно. Не тревожить их даже порывистый ветер, что проносится вдруг временами откуда-то далеко из-за моря и так грозно колышет его свирепые громады почерневшей воды. Закипит, забурлит она сплошь, точно адский котел, засверкает, вспыхнет до самого края небес фосфорической пеной на гребнях валов, со страшной силой ударит грудь в грудь тяжелыми волнами мутной воды и песка в прибрежные скалы и застонет, завоет надолго, оглушая далеко вокруг все живое и грозя неминуемой смертью тому, кто бы решился теперь подойти близко к пучине. Точно тысячи демонов наполнили эту вскипевшую бездну и, злобно вздымая в громадах воды с самого дна котловины целые горы песку, бессильно плачут и воют о том, что не могут разбить, сокрушить могучей твердыни стоящих незыблемо скал и ринуться вместе с волнами туда, через степи, на лоно земли, чтобы залить, потопить все, что встретится им на пути, и чтоб, дрогнув, погиб весь мир в этой адской реке!

Но не страшно степям: ведь знают они, что по самому берегу этого грозного моря, от одного края небес до другого, растянулся могучий скалистый хребет и загородил путь и волнам, и злому недругу— ветру. Он подставит за них свою косматую грудь, покрытую щетинистой кольчугой лесов... Зашумит, засвистит, заохает ураган в темных впадинах гор, сбросить две-три скалы с их вершин в разъяренное море, залетит, проберется до самых далеких уголков всех ущелий хребта и отпрянет назад, крутя и бурля набежавшие валы, унося их туда, где страшнее пучина, где побольше простора...

А зеленые степи стоят, как стояли, и дела-то нет им до свиста и воплей, что слышатся там, за горами...

Эта именно картина бесконечного простора степей развернулась перед глазами Зейнадина-эфенди, когда он, отпустив учеников по домам и совершив обычное омовение, поднялся на минарет мечети, чтобы пропеть оттуда правоверным вечернее славословие Аллаху и его великому пророку.

Весь сегодняшний, тихо и безмятежно прошедший, день и поэтическая тайна мироздания, о которой он так подробно рассказывал только что ученикам, и, наконец, слегка пощекотавшее самолюбие его благоговейное удивление мальчиков к знаниям и мудрости своего учителя, — все это вместе сообщило доброму мулле спокойное, созерцательно-благодушное настроение, и он, облокотившись по окончании молитвы о каменный балкончик минарета, долго еще стоял там, унесясь взором и мыслью в догоравшую золотом последних лучей солнца даль горизонта.

Раскаленный, пылающий багряно-красным огнем шар солнца только что докатился до самого края земли и, казалось теперь, вот-вот свалится оттуда в бездонную неведомую пропасть. Но он не упал, а медленно и плавно стал исчезать за линией соединения неба с землей, пока, наконец, не скрылся совершенно из вида, оставив лишь на месте своего исчезновения целый сноп света, который по мере удаления солнца поднимался все выше и выше.

Мулла в последний раз произнес трижды подряд «Фатихе» и хотел уже спуститься вниз, потому что, он видел, жена его несколько раз выглядывала из дверей своего дома, удивленная столь необычным промедлением мужа на минарете мечети: только что изжаренная ею на ужин вкусная катлама1 могла остыть и потерять весь свой вкус, а Зейнадин-эфенди понимал в ней толк, но в это самое время что-то снова привлекло его внимание к горизонту и заставило забыть и о жене, и об особенном вкусе только что снятой с огня катламы.

На горизонте показалось какое-то небольшое облачко пыли, которое — в этом уже не оставалось сомнения — довольно быстро двигалось по направлению к Каперликою. Это само по себе ничтожное обстоятельство несколько удивило старого муллу, так как, во-первых, он знал, что сегодня с этой стороны не ожидается никто из духовных сынов его паствы, а во-вторых, судя по быстроте движения облачка, величине и высоте его, было совершенно ясно, что кто-то едет очень быстро и что он едет не на одной лошади и даже, вероятно, не на двух. А раз это так, то приезд этого неизвестного решительно ничего хорошего обещать не мог: всякому частному человеку в Каперликое делать было нечего, а мимо проезжать некуда, потому что деревушка эта стояла у подножья гор совершенно в стороне от какой-нибудь большой дороги, и, чтобы проехать через нее, нужно было умышленно сделать чуть не десяток верст в сторону.

Из всего становилось очевидным, что специально в Каперликой мчится какое-то начальство, т.е. по меньшей мере приставь, а может быть даже и... сам исправник!

— Алла сохласен!2 — невольно произнес вслух Зейнадин-эфенди, как только мысль об исправнике мелькнула в его голове.

«Чем больше волк, тем он злее и тем больше беды сделает в отаре овец, на которую нападает, — думал мулла, приглядываясь к облачку. — Маленький волчонок унесет одного ягненка из отары, и беде конец, а большой — перережет два десятка овец, прежде чем выберет себе самого жирного барана».

Но облачко было еще слишком далеко, чтобы дожидаться здесь разрешения этой загадки, а жена муллы вот уже чуть не десятый раз выглянула из дверей, и потому Зейнадин-эфенди стал спускаться по крутой и узкой лесенке мечети вниз.

У самых ворот он встретил Селямета, отца любопытного Абейбулы, и так как Селямет в этом году служил выборным от татар полицейским в селе, то он остановил его.

— Селямет, беда!

— Когда я слышу твой голос, мулла-эфенди, и вижу тебя на ногах, беды еще нет никакой: ты здоров, — отвечал с мусульманской вежливостью Селямет, почтительно приложив накрест обе руки к груди.

Мулле этот ответ понравился.

— Я знаю, что ты умный человек, Селямет-Муслядин-оглу, и поэтому-то мы и выбрали тебя своим начальником в селе, а все же таки беда идет.

— Я не вижу ее. А если и правда, что она идет, то твоя молитва, эфенди, сделает то, что она сломит себе правую ногу, прежде чем дойдет до нас.

— Не дай Бог! — воскликнул мулла. — Если бы эта беда около нас сломала себе хоть один ноготь на пальце, она бы нам обломала и спины, и шеи, прежде чем мы успели бы откупиться от такого несчастья... Пусть лучше ноги ее будут целы, чтобы ей было на чем уйти от нас поскорее.

— Где же ты видел эту беду, мулла-эфенди?

— По дороге к нам.

— Ведь вихря теперь нет и шайтан не носится в столбах пыли по дороге, — возразил Селямет, который, невзирая на свое полицейское звание, очень побаивался черта.

— Что шайтан?! Шайтан — пустяки; шайтана легко отогнать: нужно только начать громко бить в даул, а эта беда от даула не спрячется.

— Что же это такое? — поставил, наконец, прямо вопрос Селямет.

— Это, Селямет, хуже целой дюжины шайтанов, потому что это едет к нам сам... исправник.

Как ни был подготовлен полицейский к сообщении о беде, но видно было, что такой беды и он не ожидал, потому что от изумления и испуга, у него на лбу выступил даже крупными каплями пот, и они вслед затем громко и очень нехорошо выругался.

— Ой беда, ой беда! — засуетился он. —Твоя правда, мулла-эфенди: большая беда, очень большая беда! Я лучше пойду, спрячусь, — сказал он вдруг, обрадовавшись такой счастливой мысли, и уже хотел бежать, но мулла остановили его:

— Ты, Селямет, рано потерял голову: может быть, это еще едет только приставь. А потом как же можно спрятаться тебе, когда ты полицейский чин? Тебя он и под землей найдет. Нет, лучше беги домой и приготовься к встрече, да надень амулет от искушения змеи и всякого ядовитого насекомого: он и от исправника помогает. Авось, беда проедет мимо благополучно.

И мулла с выборным разошлись по домами в ожидании наступления грозы.

Предчувствие не обмануло старого муллу: в Каперликой мчался не кто иной как сам исправник, ненасытный и грозный Апостол Ставрович Триандафилиди! И души Зейнадина-эфенди и Селямета-Муслядина-оглу не даром чуяли, что надвигается гроза: скоро грянет и гром!

Теперь, конечно, уже миновали, и миновали безвозвратно, те памятные, впрочем, еще для многих людей эпохи сороковых годов времена блаженной памяти всемогущего и грозного капитан-исправника из оскудевших дворян и пройдох, когда этот страшный метеор, как некий бич Божий, носился бурей по уезду, вселяя громом своих звонков непреодолимый страх и трепет в сердцах его населения. И если теперь где-нибудь в недрах далеких от центров окраин попадаются еще изредка отдельные экземпляры с чертами, родственными — применительно к эпохе, конечно, своему прогремевшему через всю Русь прототипу, то это не больше как неясные и слабые отзвуки прошлого, того для нас уже мифического и безвозвратного прошлого, когда исправничья речь, раскудрявленная цветами специального военно-казарменного красноречия в роде: «ррракалии», «архишельмы», «протоканалии», «распротобестии» и т. п., гремела, начинаясь с громоподобных слов: «запорю», «в кандалы», «сгниешь в подземелье», и нежно журчала, оканчиваясь тихой и сладкой беседой о полусотне рублей ассигнациями.

Теперь, конечно, не к тому все идет в нашей университетской Руси и нет уже больше в ней места для таких мастодонтов.

Четверть часа спустя за околицей загремел целый оркестр звонков и бубенчиков, и в Каперликой влетел на четверке взмыленных лошадей, запряженных в небольшую рессорную бричку, сам всесильный начальник уезда, Апостол Ставрович Триандафилиди.

Со всех концов за его бричкой мчалось десятка два огромнейших деревенских псов, для которых появление с таким громом и звоном экипажа с четверкой лошадей было настолько необычайным, что собаки метались с неслыханными остервенением.

Для многих из этих разношерстных защитников деревенского покоя, впрочем, такая совместная скачка оказалась очень удобными случаем для сведения друг с другом кое-каких старых личных счетов и потому там и сям на улице некоторые из псов, отстав от экипажа и забыв уже совершенно о нем, произвели несколько отдельных генеральных схваток, причем летевшие во все стороны клочья шерсти, как нельзя лучше, доказывали, что здесь не время разбирать правого от виноватого, и что все участники баталии руководствуются только одним общепризнаваемым положением: «в драке волос не жалеют».

А бричка тем временем, повернув из боковой улицы в главную, ведущую к пригорку, на котором стояла мечеть, продолжала быстро нестись, направляясь, очевидно, к этому центральному пункту деревни.

Но тут произошло нечто совершенно неожиданное.

Под самым плетнем двора почтенного Зейнадина-эфенди безмятежно спал огромнейших размеров кудлатый пес, облепленный таким неимоверным количеством репейников и колючек, что на первый взгляд трудно было даже сказать, что это за животное. Ясно было только одно, что это нечто большое, живое, но что именно, вероятно, не сказал бы сразу, глядя на некотором расстоянии, ни один зоолог в мире, так как существо это с одинаковыми удобством могло сойти и за дикобраза, и за медведя, и за кабана, и, наконец, за верблюжонка с подрубленными ногами. Вблизи же это был просто какой-то огромный бесформенный ком всевозможных колючек и репейников, с торчащими кое-где клочьями пепельно-бурой шерсти, и — когда этот ком оскаливал то место, где у него оказывалась голова, — с двумя парами таких, решительно ничего доброго не обещавших клыков, что один вид их уже способен был привести в трепет любого прохожего, как бы бесстрашен они ни был и как бы толста и внушительна ни была палка в его руках.

Услышав гром звонков и ожесточенный лай своих деревенских друзей и врагов, ком этот вскочил и, уставившись в сторону брички, на несколько мгновений замер. Но затем, подпустив на некоторое расстояние бричку, верный страж муллы, зарычав свирепо, шарахнулся прямо на перерез лошадям с такой стремительностью, что, не успев во время увернуться, попал им под ноги и сделался причиной целого приключения.

Пристяжная, испугавшись уже одного неестественно страшного вида этого пса и почувствовав вслед затем у себя под ногами огромное колючее тело, взвилась на дыбы, бросилась на других лошадей, сбила их с дороги, и вся четверня, без того уже разгоряченная быстрой ездой, бешено понесла, закусив удила и не слушаясь более вожжей своего кучера.

Пока дорога поднималась на пригорок, это не представляло особой опасности, но когда недалеко от мечети кучер увидел перед собой довольно крутой спуск по косогору, на котором экипаж неминуемо должен был опрокинуться, он употребил неимоверные усилия, чтобы избежать этого рокового спуска, и четверка, повернув с дороги налево, понеслась прямо через площадку на здание мечети. Через полминуты экипаж с разбега ударился дышлом в стену, а сидевший в нем исправник по инерции стукнулся лбом о голову почти лежавшего на вожжах кучера.

Треск сломавшегося дышла и громкий крик от боли двух против воли пришедших в такое чувствительное соприкосновение голов, — все это смешалось с ожесточенным лаем собак и возгласами бежавших со всех сторон на помощь людей.

На лбу грозного начальника уезда воздвигалась внушительных размеров шишка, и это обстоятельство, в связи со всем происшедшим, разумеется, не обещало ровно ничего хорошего для помертвевших от страха каперликойцев, окруживших теперь толпой во главе с муллой и выборным экипаж и старавшихся наперерыв друг перед другом оказать приехавшему какую-нибудь помощь.

Несколько человек начали разгонять все еще не унимавшихся собак и кое-как, наконец, разношерстные защитники, осыпаемые целым градом каменьев и негодующие по поводу такой вопиющей неблагодарности защищаемых, были обращены в бегство, кроме виновника всего приключения, репейного пса, который был настолько помят лошадьми, что счел за лучшее для себя с воем и прихрамывая обратиться вспять немедленно же, как только выбрался из-под экипажа.

Ямщик с помощью нескольких человек из толпы отпрягали запутавшихся в упряжи лошадей; исправник стоял во весь рост в бричке, ощупывая пальцами лоб и измеряя высоту пока еще розово-красной гули, которой, впрочем, предстояло переменить целый ряди цветов до сизо-шафранно-багрового включительно.

Наступила минута томительного и вместе с тем грозного безмолвия. Наконец буря началась.

— Расстрелять всех собак! — крикнул исправник с бешенством, убедившись окончательно ощупыванием, что благоприобретенная им шишка на лбу в настоящее время равняется приблизительно хорошей груше средней величины.

— Архибестии этакие! Распромерзавцы! В кандалы всех негодяев! Выпустили на исправника целый эскадрон псов... Сгною вас, бунтовщиков, в подземельях! Сотру вас, ррракалий в порошок!.. Протобестии! Архишельмы! Я вам, мерзавцам, отолью эту шишку! Выборный! Где мошенник выборный? Подать сюда этого известного негодяя! — грозно кричал начальник уезда, вытянувшись во весь рост в бричке и яростно ворочая белками налившихся кровью глаз.

— Я здесь, чорбаджи, — пролепетал упавшим голосом Селямет, выдвигаясь из толпы, но держась в то же время на почтительном отдалении, так как из предшествовавших встреч с исправником он окончательно убедился в разумности такой тактики: голенище правого ботфорта начальника довольно заметно оттопыривалось, свидетельствуя о том, что за ним по обыкновению скрывается коротенькая нагайка из буйволового ремня, выхватить которую и перетянуть подчиненного для исправника не потребовалось бы времени больше одной секунды.

— Это какие же у тебя порядки, свиная рожа? А?.. Это ты так исполняешь службу?! А в каторгу хочешь, шельмец? А сквозь строй, чертово ухо, прогуляться желаешь?! Запорю тебя, бестию, за такую твою службу!

Селямет-Муслядин-оглу стоял ни жив ни мертв, слушая все эти приятные обещания рассвирепевшего Апостола Ставровича Триандафилиди. Только по временам он, прикладывая обе руки к груди, как бы в знак почтения, тихонько прикасался к висевшему у него на шее амулету от укушения змей и тарантула, но амулет, непреоборимый для этих ядовитых и смертоносных существ, оказывался, по-видимому, бессильным и ничтожным против исправника.

— Чтобы завтра же, мошенник, у тебя в селе не осталось в живых ни одной четвероногой собаки! Повесить всех до одной здесь же недалеко в лесу и не сметь снимать трупов, пока пристав не пересчитает, сколько всех повешено, и не донесет мне подробно!.. Слышал, анафема?

— Слышу, чорбаджи, — отвечал смиренно Селямет, заранее оплакивая в душе трагическую участь своего черно-пегого дворового пса Алабаша, спасшего его однажды от волка.

— Чтоб духу собачьего не осталось!.. Слышишь? И знай, что если хоть одна останется, так я ее повешу сам рядом с тобой, ослиный хвост!

— Всех до одной повешу, чорбаджи, кроме хромых, как ты изволил приказать, — поспешил уверить исправника Селямет, уже успевший представить себе картину собственного тела, раскачивающегося на суку рядом с телом собаки.

— Что ты сказал, мерзавец? — закричал исправник свирепо. — Кроме хромых?

— Ты же, чорбаджи, сам приказал так... Ты велел вешать только четвероногих собак, — сказал смиренно Селямет. — Значить те, которым хромают и скачут на трех ногах, могут остаться живыми...

При этих словах Селямета грозные глаза исправника, казалось, готовы были выскочить из орбит от злости, но само заявление это, сказанное чистосердечным тоном, и простодушная физиономия выборного были таковы, что Триандафилиди вместо гневной бури невольно расхохотался.

Толпа при этом облегченно вздохнула.

— Что ты врешь, дурак?! Вовсе я не говорил этого. Я сказал «четвероногих» потому, что кроме четвероногих останутся еще двуногие собаки, т.е. вы все вместе с тобой, старый кобель.

— Пусть будет так, чорбаджи.

— Смотри же, помни. Да где у вас мулла? Почему он не является? Верно уже бежал в Турцию?

— Я здесь, чорбаджи, — сказал спокойно Зейнадин-эфенди и сквозь расступившуюся перед ним толпу подошел к бричке.

— Ты почему же не являешься, когда начальство приезжает? — закричал на него исправник и, не давая ему сказать что-нибудь, продолжал: — Бунтовать вздумал? В Турцию переселяться?! Властей не признаешь? Ты думаешь, что повязал свою дурацкую башку белой простыней, так на тебя и управы нет?! А?.. Я до тебя доберусь, хромой черт! Ты у меня сгниешь в остроге, плут! Что ж ты молчишь, изменник? — крикнул, наконец, исправник, не найдя уже больше что сказать и в чем обвинять старого муллу.

— Я молчу, ласковый чорбаджи, потому, что ты ни о чем меня не спрашиваешь; вот я и жду, пока пройдет пена.

— Какая пена? Что ты там городишь?

— Пена твоих слов. Когда буза долго стоить в бутылке на жаре, пробку вырывает, и прежде чем по- льется жидкость, которую можно пить, идет одна пена!.. Так и ты, чорбаджи: ты разгневался сильно и говоришь теперь такое, на что мне нечего отвечать, и я жду, пока в твоих словах польется чистый напиток.

— Поговори, поговори, старый сыч! — крикнул на него исправник.— Я и без того давно знаю, что ты хитрый плут и что ты — главный бунтарь... Я тебе дам пену, старая лисица! Это кто же сюда эту мечеть поставил? А? По чьему позволению? Поставили нарочно сюда для того, чтобы я себе о нее голову разбил?

— Кто поставил, я не знаю, — сказал мулла, — но знаю наверно, что сюда ее поставили не для тебя, чорбаджи, потому что кости тех, кто ставил, уже давно смешались с землей; тебя же знать и иметь в виду они не могли, так как в то время едва ли был уже на свете и твой прапрадед. Я сорок лет тому назад вырезал свое имя одиннадцатым на дощечке в мечети, где записаны все муллы, славословившие в ней владыку Аллаха и его великого пророка, и, значит, мечети этой уже значительно более двухсот лет.

— Ну, так вот что: сейчас же перенести эту мечеть на полверсты выше в лес и если к следующему моему приезду она опять будет торчать здесь, то я прикажу ее развалить при себе и камнями этими засыпать тебя, кривую ворону, которая тут каркала всегда... Слышишь? Месяц сроку, знай! А теперь пошел вон и собери сейчас же всех каперликойцев сюда, потому что я имею объявить всем строжайшее предписание высшего начальства.

Через четверть часа все жители Каперликоя стояли уже на площадке перед мечетью, и исправник говорил им по-татарски следующее:

— Слушайте, каперликойцы! До губернатора дошло, что вы неоднократно скрывали у себя своего земляка, родившегося в вашей деревне, душегуба и живодера Алима, голова которого давно уже оценена очень дорого: тот, кто передал бы эту безумную разбойничью голову в руки властям, получил бы столько золота, сколько она сама весит. Так знайте же волю губернатора: если через вашу деревню эта бешеная собака проедет только днем и вы сейчас же не уведомите об этом меня, или вообще кого-нибудь из властей, то десятый из вас будет прогнан сквозь строй и получит по полутысяче палок. А если, чего доброго, вы приютите его хотя бы на одну только ночь, то все, сколько вас тут есть, поголовно уйдете в Сибирь, а имущество ваше будет отобрано в казну. Воля эта будет объявлена и в других деревнях через выборных и мулл, а к вам губернатор приказал мне приехать объявить самому, потому что вы больше других станете его покрывать: Алим вам ближе, чем всем остальным, потому что он здесь среди вас родился и здесь же покоятся кости его предков. Вам он земляк, а многим из вас даже и родич. А чтоб вы не думали, что это только так, «бошла-харды»3, вот вам приказ губернатора, написанный на русском, татарском, болгарском, армянском и греческом языках и собственноручно им подписанный, из которого вы увидите, что он сделает так, как обещает. И горе вам будет, поганые бунтари, если я прослышу, что кто-нибудь осмелится нарушить этот приказ: куда бы он после этого ни вздумал бежать, чтобы скрыться, хоть в Турцию, хоть бы и под землю, я везде разыщу его и заставлю бить палками до тех пор, пока тело его не отвалится от костей, чтобы быть съеденным свиньями. А вся деревня кроме того ответит за этого негодяя, и от Каперликоя не останется ничего, кроме кучи камней и пепла. Помните это все, старый и малый, передайте всем, кого теперь не было здесь, и не забывайте, что своя голова на плечах только одна и что она дороже сотни тысяч чужих голов. Вот тебе, мулла, эти приказы: прибей их на дверях мечети, чтобы всякий входящий туда мог читать их сам, и ты каждый раз, когда народ будет там собираться, обязуешься непременно читать этот приказ во всеуслышание. Строжайше это приказываю тебе, и помни, хитрая крыса, что если ты осмелишься хоть раз не прочитать в мечети этой бумаги, я тебя, старое долото, опять обращу в молодого, так как собственноручно выщиплю тебе по одному волоску всю твою козлиную бороду. Да чтоб и духу этой мечети не было здесь на пригорке через месяц: перенести ее вон туда в лес, за полверсты от этого места. а иначе будет плохо. Я, брат, шутить не люблю и если приказываю что-нибудь, так вовсе не для того, чтобы ты только хлопал своими ослиными ушами, а для того, чтобы это было в точности исполнено. Теперь можете уходить все, кто куда хочет, хоть к самому черту в зубы, а вы два, выборный и мулла, оставайтесь здесь, потому что я имею еще кое-что приказать каждому из вас особо.

Толпа не заставила себя приглашать вторично и через несколько минут на площади около мечети не осталось никого, кроме Зейнадина-эфенди и Селямета, да в стороне еще возился около брички деревенский кузнец с ямщиком, скрепляя гвоздями и веревками сломанное дышло.

Исправник ходил в раздумье большими шагами по площадке и некоторое время молчал.

Мулла и выборный стояли в ожидании каких-то особых приказаний начальника.

Наконец, Апостол Ставрович обратился к Селямету и отрывисто произнес:

— Пошел вон!

Селямет приложил руки к груди и сейчас же повернулся, чтобы удалиться, но в это время исправник крикнул ему вдогонку:

— Завтра, прежде чем начнешь вешать собак, приди к мулле, он тебе передаст приказ от меня, как и где вешать. Да смотри ты у меня! Убирайся!..

Затем Триандафилиди подождал некоторое время, пока Селямет удалился настолько, что уже не мог расслышать дальнейшего разговора и, наконец, понизив еще голос, сказал:

— Сколько твое общество даст отступного за мечеть?

— Корова не может дать молока больше того, сколько у нее есть, да и то она еще постарается сохранить хоть часть для своего малого теленка, который иначе издохнет от голода, — отвечал мулла аллегорически.

— Послушай, коршун, — перебил его исправник: — ты, брат, не виляй со мной... Все равно зубов, брат, мне не заговоришь, а потому отвечай прямо, сколько дадите, чтобы мечеть осталась там же, где она и теперь стоить?

— Дадим, сколько будет по силам, но ведь мы все — круглые бедняки и этот откуп зарежет нас.

— Черт вас не возьмет, а возьмет, так туда вам всем и дорога, — рассердился исправник. — Чем меньше ящериц, змей и всяких гадов останется на свете, тем лучше.

— А чем же будут сыты тогда карги и другие хищные птицы? — спросил простодушно Зейнадин-эфенди.

— Молчать, бунтовщик! — крикнул грозно начальник, побагровев от злости. — Если ты еще будешь болтать всякий вздор, старая обезьяна, я тебя закую в кандалы и буду держать в подземелье до тех пор, пока ты не сгниешь там. Туда же, лысый осел, вздумал сравнения делать!

— Прости меня, старика, чорбаджи: я сказал по своему простому уму... Не гневайся.

— То-то, болван, — смягчился исправник и затем категорически и быстро отрезал. — Слушай, мулла, ровно через две недели я выдаю замуж старшую свою дочь за одного важного военного агу... Ты понимаешь?

— Понимаю, чорбаджи.

— Ты от имени общества приедешь меня поздравить с такой радостью.

— Приеду, чорбаджи.

— Ты привезешь свадебный подарок.

Мулла промолчал.

— Ты слышишь, что я говорю? — прикрикнул исправник.

— Слышу, чорбаджи.

— Ты привезешь богатый атласный кисет.

— Привезу, чорбаджи... Но, прости мою глупость: — ведь ты, чорбаджи, сказал, что этот подарок будет свадебный, значить ей, а не тебе... Разве она курит тютюн?

— Дурак, не перебивай. В кисете вместо табаку должно быть... сто полуимпериалов!

— Ой, беда! — не удержался от восклицания мулла и, поклонившись исправнику до земли, жалобными тоном заговорил:

— Пощади, чорбаджи, ради Аллаха! Сто полуимпериалов! Где возьмем мы, нищие, такую огромную сумму денег? Если оборвать все монеты с головных украшений наших жен и дочерей, едва ли наберется и десятая часть этой суммы!.. Пощади, чорбаджи, потому что такой суммы не собрать и в три года со всего Каперликоя...

— Ты что же это, плут, думаешь, кажется, что я здесь с тобой торговаться буду? — закричал на него исправник. — Сто полуимпериалов и ни одного гроша меньше! Да чтобы монеты были новенькие, не потертые, а иначе из того самого камня, который будет разобран со здания мечети, я прикажу выстроить свиной хлев!.. Слышал?

— Горе мое не оглохло к несчастью и слышит ясно твои грозные слова, чорбаджи, — простонал Зейнадин-эфенди.

— Так помни же: через две недели ты привезешь на свадьбу моей дочери кисет с сотней полуимпериалов и тогда мечеть может остаться на своем месте.

И затем подойдя ближе к мулле и грозно глядя на него, исправник почти шепотом прибавил:

— А если ты, распротобестия, не привезешь этого кисета с золотом, то кроме того, что там, где ты, сиплая ворона, каркала ежедневно сверху, будут хрюкать свиньи, я еще устрою таки, что... у вас в Каперликое переночует Алим!.. Ты слышал приказ губернатора, так пойми же, что после этого будет?!

Зейнадин-эфенди стояли ни жив ни мертв: он давно уже знал исправника Триандафилиди и понимал поэтому, что каждое его слово подобного рода — закон.

— А потом вот еще что, — продолжал между тем начальник, считая предшествовавший вопрос уже окончательно исчерпанным, — скажи завтра этому дураку, выборному, чтобы он перевешал всех собак кроме тех, за которых хозяева уплатят по серебряному четвертаку за каждую... Да чтоб смотрел, бестия, брал монеты только новенькие также... Это будет плата за сломанное через ваших собак дышло в моей бричке, и за этими деньгами дней через пять-шесть приедет пристав. Скажи ему, что пристав сам пересчитает всех собак на селе, и сколько их будет в живых, столько четвертаков должен будет подать ему выборный. И если четвертаков окажется больше чем собак — ничего: я не взыщу; но если собак хоть одной будет больше, чем монет, то за каждую лишнюю я ему сам буду платить по двадцать пять... нагаек в своей канцелярии! Пусть эту плату, которая ему будет следовать с меня, он поверит на слово, без векселя: я свои долги плачу честно и при расчете с ним не обсчитаю. Теперь я больше с тобой разговаривать не желаю... Иди и, смотри же, постарайся не забыть дня свадьбы моей старшей дочери!

Исправник сошел с площади и направился к своей бричке, которую тем временем уже окончательно наладили, а Зейнадин-эфенди, понурив голову, тихо побрел к своему дому.

Через несколько минут звонки загремели опять, и бричка с исправником промчалась обратно по совершенно безлюдной главной улице Каперликоя.

Ни одна собака при этом даже не тявкнула, потому что каперликойцы догадались теперь их вовремя заманить во дворы и припрятать подальше.

Скоро звонки замерли в степи, а еще через полчаса замерло все и в Каперликое: далее собаки не лаяли вовсе, и только со двора муллы по временам слышался отрывистый вой репейного пса, вероятно не на шутку помятого исправничьей четверкой...

 

1 Зажаренные в жиру мучные лепешки.

2 Избави Бог!

3 «Бошла-харды» — трудно переводимое выражение, ближе всего соответствующее понятию: «пустая болтовня».

← Предыдущая главаСледующая глава →

Комментарии

Список комментариев пуст


Оставьте свой комментарий

Помочь может каждый

Сделать пожертвование
Расскажите о нас в соц. сетях