II. Верблюд — за одну только копейку!

← Предыдущая главаСледующая глава →

— Верь, чорбаджи, — продолжал Алим, — что и тогда, и всегда после всех грабежей, и теперь Алим — такой же бедняк, как тот эфенди, который, идя пешком в Мекку на поклонение святому праху пророка и встретившись с другим мусульманином, который ехал верхом на верблюде, а другого вел за собой на поводе, не захотел купить у него второго верблюда, несмотря на то, что встретившийся мусульманин назначил за него цену только одну копейку. Про этого эфенди мне рассказывал наш каперликойский мулла, и этот рассказ стоит того, чтобы и ты, чорбаджи, его прослушал. Вот как это было:

«Мусульманин, догнав эфенди, поехал с ним рядом и стал доказывать ему, что ехать такой длинный и утомительный путь гораздо приятнее, удобнее и спокойнее, чем идти пешком. Он долго, много и убедительно говорил по этому поводу, а эфенди все молчал. Наконец, он окончил и замолчал, а эфенди опять продолжал молчать.

— Что же ты молчишь? — спросили его мусульманин.

— Потому что не хочу, как ты, говорить пустых слов, — сказал эфенди.

— Разве те слова, которые я тебе говорили, пустые слова? — удивился тот.

— Совсем пустые.

— Да ведь я тебе говорил только одну правду?

— Это правда, что правду.

— Так зачем же ты называешь ее пустыми словами?

— Потому что пустое всегда называется пустыми, а дело — делом.

— Я ничего не понимаю, — развели руками мусульманин.

— Ну, так я тебе объясню. Подожди на минутку, слезь с верблюда.

И когда мусульманин, поставив своего верблюда на колени, слез с него и сели на песок напротив эфенди, этот ему сказали так:

— Ты мне наговорил про то, что езда лучше ходьбы, столько, что если бы пророк захотел каждое твое слово обратить в лист лопуха, ты мог бы устлать этими листьями весь путь до Мекки, хотя его еще остается больше чем на две недели, и твой верблюд ни разу не обжег бы своих мозолей о раскаленный песок, потому что мог бы пройти весь путь по этим свежим и прохладным листьям. Ты говорил много, очень много, так много, что я даже забыл, с чего ты начал; ты заговорил самого себя так, что даже и ты забыл, что ты все эти долгие речи о неудобствах пешей ходьбы говоришь человеку, который, идя пешком, прошел уже многие сотни верст. Ты для меня уподобился в это время тому неразумному баштанджи, который во время проливного дождя стал кружкой воды поливать свой баштан арбузов и дынь! Подумай же теперь сам, не пустые ли речи ты говорил человеку, у которого такие ноги, как у меня?

И эфенди, сбросив свои терлики, показал обе ноги удивленному мусульманину: они у путника были истерты от продолжительной ходьбы так, что из ран во многих местах сочилась кровь.

— Скажи же сам, не убедительнее ли всех твоих долгих и длинных речей эти мои итоги? — спросил эфенди.

— Твоя правда, эфенди! — воскликнул мусульманин. — Я напрасно тратил свои слова, потому что ты больше страдаешь от ходьбы, чем я сам это думал. Поэтому ты должен купить у меня моего другого верблюда.

— Нет, я не куплю твоего второго верблюда, — отвечал эфенди.

— Я тебе его недорого продам.

— Все равно не куплю.

— Я тебе его отдам за двадцать рублей.

— Не куплю.

— А за десять купишь?

— Нет.

— За пять?

— Не надо.

— За три? За два? За один только рубль?!

— Напрасно уступаешь, не возьму, — стоял на своем эфенди.

— Слушай! — воскликнул мусульманин. — После того, как я видел твои ноги, я не уеду, пока не продам тебе верблюда, чтобы и ты мог не идти дальше, а ехать. Аллах меня вознаградить: возьми его за двадцать копеек.

— Не получишь и двадцати копеек с меня за него.

— Заплати же хоть десять копеек!

— Не заплачу.

— Пять! Три!

Эфенди только покачал головой в знак нежелания.

— Ну так одну хоть копейку! —вскричал мусульманин, пораженный такой несговорчивостью эфенди.— Слышишь: одну только, единственную одну копейку заплати и садись на своего верблюда: поедем дальше вместе.

— Тебе не придется положить в твой кисет с деньгами от меня и этой копейки, — сказал на это спокойно эфенди, — потому что верблюда твоего я не куплю и за одну копейку.

Мусульманин от удивления даже встали с песка, на котором сидел, поджав под себя ноги, и долго не мог сказать ни слова.

— Ты просто упрямый человек эфенди, — произнес он, наконец, садясь опять на своего верблюда и беря за повод другого, — и мне тебя нисколько не жаль, потому что ты упрямее всех ослов, которые только были и есть на земле под луной. Иди себе пешком со своим упрямством, а я поеду со своими верблюдами... Прощай!

— Подожди, — остановил его эфенди. — Ты мне все правду говорил?

— Правду.

— Так выслушай же и от меня правду: а ты просто глупый человек, и мне тебя очень жаль, потому что ты глупее всех тех ослов, которые когда-либо рождались под луной с самого первого дня мира и до этой минуты. Поезжай же себе с Богом на своих верблюдах, да не клади только, пожалуйста, на них своей глупости, потому что у тебя для этого оказалось бы мало вьючного скота, если бы ты даже согнал сюда всех ослов и верблюдов, какие только живы на свете в эту минуту.

Мусульманин остановился и, подумав немного, сказал:

— Ты, кажется, эфенди, думаешь обо мне не совсем хорошо?

— Я сказал тебе, что я думаю.

— Не хорошо сказал, не хорошо думал.

— Я говорил правду, а правда — хорошая или нехорошая — одна, как и солнце одно и луна одна.

— По какой же причине ты меня считаешь глупее всех ослов?

— По той самой, по какой и ты считаешь меня упрямее всех ослов.

— Да ведь тот, кто глупее всех ослов, не имеет, значит, совсем ума! — закричал уже раздраженно мусульманин.

— А тот, кто упрямее всех ослов, разве не может совсем не иметь денег?! — еще громче, но без всякой злобы закричал эфенди.

При этих словах мусульманин ударил себя по лбу, а эфенди продолжал:

— Ты все время продавал мне верблюда, но не дарил: значит, я купить его не мог, потому что у меня совсем нет денег. Что же мне было из того, что ты отдавал его мне за одну даже копейку, когда у меня нет и этой одной копейки?! Я — круглый бедняк, и, стало быть, одна копейка — для меня уже целое состояние.

Тогда мусульманин, поняв свою глупость, слез опять с верблюда и поклонился эфенди в ноги со словами:

— Ты, эфенди, — мудрый эфенди, а я — намного глупее тебя, хотя, положим, и не глупее всех ослов на свете. Возьми моего верблюда так, без денег, и поедем вместе дальше. Я тебе его не подарил раньше потому, что думал, что ты не берешь его за ничтожную сумму из-за упрямства, а еще потому не догадался сделать тебе этот подарок, что ты ни разу не похвалил этого верблюда: значит, ты не хотел подарка, потому что кто хочет, чтобы ему сосед подарил какую-нибудь вещь, тот непременно эту самую вещь при соседе похвалит. Теперь верблюд уже твой. Поедем.

И они поехали дальше вдвоем».

Помещик с удовольствием прослушал этот странный рассказ, переданный ему при такой необыкновенной обстановке.

А Алим между тем прибавил:

— Теперь ты, чорбаджи, знаешь, с каким эфенди я сравниваю себя, и верь пожалуйста, что я такой же бедняк, как и он. Поэтому я грабитель только для грабителей и разбойник для разбойников; для добрых же и милосердных людей и для бедняков я слуга и друг, на которого можно положиться. Правды мало теперь, чорбаджи, на свете, и великий пророк Магомет, да будет прославлено его правдивое имя, повелел мне быть на земле ничтожной крупицей этой правды, чтобы и сирота и бедняк когда-нибудь узнали это Божье благо. Ты не удивляйся, добрый чорбаджи, что тебе о Боге и о правде говорит тот самый Алим, сын Бекира из Каперликоя, о котором весь Крым кричит как о головорезе и воре и голова которого ценится дороже десятка самых дорогих коней, и верь мне, потому что я еще никогда не зачернил своей души лживым словом. Подумай: ведь для тех, у кого гноятся глаза от болезни, свет, для полузамерзших — тепло, а для того, кого засыпали горный обвал и он просидел без пищи полтора десятка дней, а потоми были спасен, — много пищи сразу — самое великое зло, а между тем и свет, и тепло, и пища — величайшие блага, которыми милосердный Бог по молитве премудрого пророка одаривает людей. Таки и я: для одних — правда, для других — зло, для одних— гнусный вор и враг, для других — справедливый защитник и друг. Вот и сегодня ты меня отвлек от двух нужных «дел»: сегодня в начале ночи я должен был под Феодосией ограбить одного нашего мошенника-мурзака, с которым у меня есть кое-какие старые счеты, а на заре я должен был проучить под Карасубазаром другого еще лучшего мерзавца-армянина за то, что он с одного моего земляка, каперликойского бедняка-татарина, дважды взыскал один и тот же долг. Я уже собирался ехать на первое дело, когда получил известие о том, что ты, чорбаджи, с большими деньгами едешь в Судак ночью. Только ты не подумай, что это мне сообщили для того, чтобы я тебя ограбили; совсем нет: меня предупредили, чтобы я в темноте не ошибся и не сделал тебе беды. Я поблагодарил вестника и решил, что не могу тебя пустить одного ночью через горы, да еще на твоей прекрасной тройке и с такими деньгами, и потому поехал тебя провожать, оставив на другой раз оба эти дела, которые от меня все равно не уйдут. А знаешь почему мне нужно было тебя проводить? Потому что теперь развелось несколько негодяев, которые шляются здесь и грабят без разбора того, кто попадется, прикрываясь моим именем. Одного уже тут, на этой самой дороге, я недавно пометил,— отсек ему правое ухо, — и его уже даже нет вовсе в Крыму — он уплыл в Турцию, но другие еще шляются, пока и их я не перемечу точно так, как метят баранов, вырезая на ушах разные знаки. По- этому я и поехал проводить тебя, чтобы поберечь от этих негодяев. Оберегая тебя, я и себя берег от убийства, потому что, если бы — Боже сохрани — кто-нибудь сделал тебе какое-нибудь зло, я должен был бы его, как барана, зарезать, и зарезал бы за тебя, — а я убийства боюсь и молю Бога, чтобы Он не довел меня до такого гнусного дела. Я поджидал тебя в самом начале гор, в лесу и, пропустив тебя на версту вперед, поехал за тобой следом. В начале Татхоры конь мой, этот бесценный скакун и верный мой товарищ, вдруг прыгнул в сторону, и я, осмотревшись, увидел твою белую шапку на самой дороге. Тогда я понял, что ты верно заснул и потерял ее, и подняв, догнал тебя, чтобы отдать, потому что завтра все осмеяли бы тебя в Судаке за эту потерю. Знай же все это и не сердись на меня. Будь здоров.

— Послушай, Алим, — сказали К., — я всему тому, что ты мне говорил, верю, но скажи мне, пожалуйста, еще, за что же ты, которому я никогда ничего доброго не сделал, служишь мне? И почем ты знаешь, какой я человек? Может быть, и я такой же разбойник, как ты называешь других?

— Ты?! — усмехнулся Алим. — Да разве я слепой, которого нужно водить, или глухой, которому в уши еще налили смолы? Разве и я и все другие не видим и не слышим, что делается около нас? Когда в солнечный день облако проходить по небу, — и малое дитя и старый старик видят одинаково тень; когда на верхушке тополя стрекочет сорока, — не нужно быть умным, чтобы знать, что это не старый даульщик Муртаза гремит на своем знаменитом дауле? Нет, чорбаджи, мы все и тебя и других хорошо знаем. Тебе Бог дал белую душу и светлое сердце, и мы все видим, как оно всегда ярко блестит. Ты три дня тому назад не моргнул глазом, когда подарил шесть тысяч рублей десяти беднякам; а если бы захотел, эти деньги были бы у тебя в кармане, потому что Аллаху угодно было, чтобы ударил мороз и погубил две трети урожая не тогда, пока, еще сад был твой, а в то время, когда уже глаза татар смотрели на то, что было на деревьях, как на свое добро. Эта беда была не твоя беда, а их, и ты имел полное право получить все, что Аллах послал тебе на твое счастье, а они должны были переживать свою беду и подчиниться ей. И они не задержали бы ни одного твоего гроша, потому что слово уже было ими сказано, и Сам Бог через меня помог бы им освободить книгу своей судьбы от записанного в ней вернее, чем на людских бумагах и книжках, долга: в назначенный срок все эти шесть тысяч рублей привез бы им я... Но ты был милосерден и справедлив, и все татары за это благословляют твое имя.

Вот почему служу тебе я и вот почему сегодня и мурзак и армянин проехали благополучно каждый по своей дороге, если только сам родственник их шайтан шутки ради не свернул им обоим шеи где-нибудь в овраге, чему бы я был очень рад, отъела бы поганая чушка им обоим носы и уши для того, чтобы сейчас и самой издохнуть от такой погани! Теперь прощай, чорбаджи; довольно уже я надоел тебе своими речами. Тебе еще остается до Судака ехать не меньше часа, а потому спи себе спокойно: я тебя буду беречь до самого места и только тогда оставлю тебя, когда уже ты войдешь под крышу твоего брата. Припомни, чорбаджи, еще одно мое слово: когда я тебе понадоблюсь для чего-нибудь, скажи об этом вслух так, чтобы это слово услышал хотя бы один какой-нибудь татарин, у которого над верхней губой уже столько волос, что даже в сумерки можно о нем с уверенностью сказать, что это не переодетая женщина. В таком случае, поверь, слово твое, сказанное рядом с моим именем, скоро долетит до меня, и где бы ты ни был, я явлюсь сам к тебе, чтобы, как верная собака, беречь тебя от врагов, или, как верный раб, исполнить твое приказание. Прощай, Бог тебе путеводитель!

Когда в ответ на эти слова помещик К. крикнул ему: «спасибо тебе!» — Алим уже, как призрак, скрылся в темноте.

Переданный выше факт1 настолько ярко и подробно характеризует знаменитого татарина, что распространяться о нем еще было бы излишним трудом, который бы только утомил читателя, нисколько не расширив его представления о ставшей уже теперь, полвека спустя, почти сказочной личности Алима.

Но прежде, чем продолжать, необходимо оговориться, что все действующие лица последующего рассказа, как и помещик К., давно уже покончили свои расчеты с жизнью и, стало быть, тревожить их вечный сон, называя их действительными именами, было бы вдвойне несправедливо: они, как мертвые уже, «сраму не имут», а живые потомки их и тем больше вправе желать, чтобы о предках их говорили «aut bene, aut nihil» (хорошо или ничего). А потому да будет известно читателю, что при совершенной правдивости факта имена участвующих в нем лиц вымышлены.

 

1 Эпизод с помещиком К. фактичен детально: и само событие, и обстановка его и, наконец, даже содержание беседы разбойника с К. переданы автору в подробностях самим этим помещиком, теперь уже давно покойным, а потому факт этот и особенно ценен для правдивой и верной характеристики Алима, положительно составлявшего собой весьма любопытное явление в национальной жизни крымских татар сравнительно недалекого прошлого. Объективность же и безусловная правдивость самого К. для всех, знавших этого почтенного человека, всегда были и остаются вне всякого даже малейшего сомнения. Примеч. автора.

← Предыдущая главаСледующая глава →

Комментарии

Список комментариев пуст


Оставьте свой комментарий

Помочь может каждый

Сделать пожертвование
Расскажите о нас в соц. сетях