Часть II.

← Предыдущая главаСледующая глава →

Почти ровные издали наклоны оригинального Шатра-горы, там и сям ярко сверкающие на солнце сквозь редь лесов ослепительно белыми слоями юрского известняка, на самом деле состоять из многих уступов, представляющих целую систему совершенно параллельных одна другой горных равнин. Равнины эти, то затерявшиеся среди хаоса окаймляющих их со всех сторон утесов, то свободно протянувшиеся над самыми верхушками их, представляют из себя роскошные пастбища для овец, тем более богатые травою и цветами, чем выше они расположены. В то время, как на степях и на ближайших к ним уступах горячее крымское солнце беспощадно выжгло уже всякую травку, эти плоскогорья, освежаемые на высоте трех, четырех и пяти тысяч футов и более над поверхностью моря прохладными слоями воздуха и орошаемые не пересыхающими целое лето горными ручьями, сбегающими на них с самой вершины горы, остаются вплоть до зимних снегов и ненастья зелеными и своим ароматным прохладным привольем и вечно весенней свежестью манят к себе все истомленное и задыхающееся от жары там, внизу, живое.

Сотни овечьих стад, рассыпавшихся с первого весеннего дня по окрестным у подножья горы степям, по мере того, как степи эти начинают засыхать и желтеть от летнего зноя, ползут вверх со всех сторон, ища прохлады и корма и, переходя постепенно все к более и более высоким яйлам1, к концу августа достигают до этих заоблачных пастбищ для того, чтобы остаться там до тех пор, пока ветры и бури поздней осени не заставят их снова начать обратное шествие книзу.

И не одни только овцы: сюда же стремятся и полуодичавшие табуны лошадей, которыми, только благодаря этим горным пастбищам, еще богат крымский мурзак. Сюда же спасается от зноя и голода бродящий целое лето по горам врассыпную и без всякого присмотра татарский скот и здесь же, среди непролазных зарослей дуба, бука, граба и лесного орешника. в расщелинах скал и в глубине зияющих между ними пропастей, сплошь заросших кустарником и лесом, могут спокойно пастись исконные жители этих лесистых дебрей — коза и олень.

Вот почему так нередко бывает поражен до изумления добросовестно карабкающийся к вершине Чатыр-Дага турист, когда вдруг прямо над его головой на недосягаемой высоте в воздухе вырисуется длинный и грузный силуэт жесткотелого и плоскорогого буйвола! Животное это, опираясь задними ногами о самый край скалы над бездонными обрывом, вытянулось вверх во всю длину своего иссиня-черного тела, карабкаясь к нескольким кустикам свежей травы, торчащей из щелей, и для глаз удивленного такой неожиданностью наблюдателя кажется снизу точно повисшими в воздухе. А пока изумленный турист не может понять, какими образом такое неуклюже громадное животное, как буйвол, могло очутиться там, где, казалось бы, только одна горная серна может промелькнуть на секунду, испуганная шумом случайно покатившегося вниз камня, в стороне на узкой извилистой площадке, точно природным карнизом огибающей склон утеса над пропастью, слышится какой-то треск, и целый град мелких камней, звонко перепрыгивая с уступа на уступ, летит в глубину обрыва. Турист здесь один. Спутники его остались там далеко, внизу на привале, а он в ожидании, пока будет готовь зажаренный на вертеле искусным суруджи2 кусок сочной баранины, пошел побродить по этим таинственными дебрям.

Воображение среди безмолвия дикой горной пустыни само собой настраивается фантастически и потому невольное чувство тревоги прокрадывается в душу одинокого туриста от этого странного шороха и треска. Он пристально и зорко всматривается в окутывающую камень чащу деревьев, готовый ожидать появления, пожалуй, даже медведя, хотя и знает хорошо, что этих космачей нет и не может быть среди теплого приволья Яйлы. А шум и треск все усиливается, приближаясь: какое-то, очевидно, громадное существо неуклонно ломится вперед по скале в нескольких десятках шагов выше прижавшегося к небольшому утесу туриста. Еще момент — и сквозь густую листву орешника явственно мелькнуло между двумя рядом стоящими глыбами камня какое-то странное серо-черное тело...

Тревога туриста мгновенно переходит в томительное чувство безотчетного страха. Напрягая изо всех сил свое зрение, чтобы разглядеть наконец это таинственное существо, он в то же время старается как можно скорее вспомнить все когда-либо читанное и слышанное о фауне крымских гор, а призрак гиганта-медведя так и лезет невольно в глаза, хотя память и отказывается подсказать что-нибудь об этом угрюмом обитателе непроглядных лесов далекого севера...

Вот наконец неизвестный зверь совсем поравнялся с туристом: он движется не более как в десяти саженях выше него.

Как раз напротив утеса, к которому приник наблюдатель, площадка-карниз, огибающая соседнюю скалу, на пространстве двух-трех аршин видна ясно: и ниже, и выше нее голый камень, и потому в этом месте нет вовсе деревьев. Зверь не может миновать этой части пути: тропинка идет по карнизу.

Еще момент — и из гущи орешника мелькнуло сначала что-то блестящее, плоское, черное, а вслед затем в разрыв высунулась огромная голова... коровы с глупо задумчивым взглядом бессмысленных глаз и одним только рогом: другой сломан у самого корня!

Вздох облегчения и невольная улыбка туриста по поводу своих призрачных страхов приветствуют появление этой таинственной незнакомки, в свою очередь, по-видимому, пораженной такой неожиданной встречей. Происходит быстрая смена ролей: этот безобидный единорог лесной трущобы, очевидно, испуган: корова на секунду застыла на месте, пригнув голову к самому низу; но вслед затем, вскинувшись кверху, мелькнула всем телом и, перепрыгнув через довольно широкую расщелину на соседний утес, обратилась в постыдное бегство и быстро скрылась в чаще: только целый град камней посыпался вниз по обрыву.

С появлением в середине лета на этих заоблачных яйлах овечьих стад горы оживляются. Вместе со стадами приходят десятки чабанов, сотни собак; по горам начинают разноситься человеческие голоса, лай; слышатся по ночам выстрелы. Среди скал, там и сям, вьются синеватые столбики дыма; из леса доносится далекий скрип двухколесной арбы, медленно ползущей по горе вверх к одному из плато: это подручный какого-либо из атаманов подвозит к пастушьему становищу пшено, муку и другие незатейливые припасы хозяйского обихода. Крутизна подъема изумительна; дороги нет вовсе, а арба, оглашая окрестности невероятным скрипом, хотя и медленно, но все же безостановочно движется вверх под уклоном почти в пятьдесят градусов: поистине только одни могучие, точно из черно-синей стали вылитые плечи буйвола в состояния вынести по такой головокружительной крутизне к сакле атамана эту столько же неуклюжую, сколько и пронзительно-визгливую машину, да еще с грузом и беспечно торчащим на покрывающем груз войлоке татарином, все время шпигующим этих удивительных животных длинной ореховой палкой с насаженным на конце ее железным острием.

Нередко из глубины гор слышится заунывно однообразная татарская песня, а с другой стороны, с самой вершины двух закрытых облаком утесов, отвечая этой заунывной песне, точно плачет, всхлипывая, пастушья волынка...

Две басовые трубки ее, настроенные в тонику и доминанту в той гамме, в которой поет дудка-прима, однообразно гудят с чуть слышным хрипеньем, точно ноют; а на фоне этого минорно-тоскливого гуда главная дудка-свирель заливается и стонет в бесконечных переливах своеобразной, полной нежных трелей и какого-то за душу хватающего дрожания звуков, заунывной мелодии. Тому, кто в первый раз услышит среди гор эту оригинальную музыку, будет казаться, точно невидимый хор гномов, скрывшихся за глыбами скал, тянет без передышки в унисон одну ноту, а посреди этого хора также незримая фея лесов оплакивает в песне, разливаясь слезами, свою одинокую, безотрадную долю... Песня эта то замирает diminuendo, чуть дребезжа двумя-тремя, как трель серебряного звоночка, высокими нотками среди тихо гремящего под сурдинку хора; то, встрепенувшись, вдруг хлынет целою волной отчаянно умоляющих звуков, и в то же самое время хор, как будто пробужденный от своего музыкального оцепенения, заревет в бурном allegro; то, наконец, поплывет среди тишины гор над лесами полными, сочными перекатами звуков; а только что гремевший аккорд хора, точно удаляясь от феи пли засыпая, станет постепенно ослабевать, падать, замирать, пока не дойдет снова до прежнего тихо гремящего, полуоцепенелого урчания. Это, если можно так выразиться, нежное музыкальное мерцание звуков придает совершенно особую, невыразимую прелесть поэтически-грустной мелодии песни: она удивительно рельефно выделяется на этом чутком звуковом фоне все время однообразно гремящего аккорда; она становится музыкально-пластичной, ощутимой не только одним слухом, а и другими какими-то чувствами: ее скорее видишь, чем слышишь, ее точно осязаешь всеми чутко встрепенувшимися под ее влиянием фибрами души.

Такой способ оттенения звука — общевосточный способ в то время как мусульманский восток, а с ним вместе, конечно, и татарин-пастух, прибавкой к мотиву такого однотонного минорно-гремящего аккорда украсил им свою грустную песню любви, песню сладостной тоски по каким-то неведомым благам, песню героическую, оплакивающую далекое и всегда кажущееся бесконечно счастливым прошлое, греческая церковь этим же самым приемом доводить души молящихся в известные моменты богослужения до возвышенно-трепетного настроения и молитвенного экстаза.

Некоторые псалмы, пропетые одним только певцом при тихом минорном аккорде под сурдинку гремящего остального хора, способны умилить душу верующего до степени религиозного восторга, при котором вместе с хорошей, чистой слезой умиления сами собою из глубины спокойно счастливого в этот момент сердца хлынуть неслышно прошептанные слова горячей верой согретой молитвы!

 

1 Яйла — пастбище.

2 Суруджи — проводник.

← Предыдущая главаСледующая глава →

Комментарии

Список комментариев пуст


Оставьте свой комментарий

Помочь может каждый

Сделать пожертвование
Расскажите о нас в соц. сетях